Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А что, если они на самом деле окажутся сильнее меня? Нет, через год я стану совсем другим человеком… На вильнюсском базаре, если нынче грибной год, наверно, полно грибов. А потом вернется из Москвы Гедиминас. Я увижу, как он работает — без выходных, без обедов, и это меня сразу отрезвит. Буду слушать органы…
«Идет, — машинально отметил я про себя, увидев главу семейства, осторожно пробирающегося между скамейками. — И чего это он так цветет? И выпрямился. Осанка прямо горделивая. Неужели все-таки где-нибудь буфет нашел?»
Но, увидев свою семью, он сник, улыбка снова стала заискивающей.
— Посмотрел, — нарочито бодро сказал он.
Никто не ответил, все смотрели в сторону.
Он сел, втянув голову в плечи. Тут же ее вытянул, неуютно встряхнулся, словно хотел взбодрить сам себя, сделал вид, что он ничего и не говорил, и с явным пренебрежением стал рассматривать пейзажи и натюрморты на стене. Через некоторое время, словно забыв, что его никто не захотел слушать, повернулся к сыну:
— Витенька, ты видел, где моя картина висит?
— Видел.
— Висит ведь, а?
— Да, — холодно ответил сын.
Глава семейства все порывался встать, но каждый раз, нарвавшись на строгий и недвусмысленный взгляд истинного главы семейства, покорно прижимал зад к скамье.
— Леночка, я схожу еще раз к ней, — наконец, все-таки решился он. — Да и покурить все равно надо, а здесь нельзя.
Жена опять долго не замечала его, потом, глядя в сторону, презрительно процедила:
— Сходи!
Он снова виновато и торопливо — как бы не вернули— засеменил к выходу.
…Лезет в голову черт знает что! Что сейчас делает она? Спокойно легла спать? Нет. По-своему мучается, что у нас ничего не получилось, ведь она тоже одинока… Буду ходить по костелам, слушать органы. Потом поеду куда-нибудь на Север, к Белому морю. Но чем дальше жить? Дальше-то как жить? Ведь нельзя жить с пустой душой.
Я прошелся по залам и опять плюхнулся на свою скамью.
Меж скамеек тем временем снова пробирался глава семейства. Он светился еще больше.
— Витенька, ты все-таки сходи, посмотри, где она висит, я только сейчас рассмотрел…
— Я видел, отец, — недовольно прервал сын. — В прошлом году, — добавил он мягче.
— Но теперь она в другом месте висит, — подкупленный этой мягкостью, обрадовался отец. — Я все смотрю, что-то не то, и только сейчас до меня дошло, что она в другом месте. Раньше она дальше в углу была. А теперь в самой середине стены, прямо напротив входа. По сравнению с другими картинами она расположена более выгодно, лучше освещена. Все-таки помнят меня здесь, помнят! Разве это не приятно? — И вдруг погрустнел — Это ведь, можно сказать, моя последняя настоящая работа… Ты посмотри, Витенька, она на самом деле в другом месте.
— Отец, — лицо сына стало злым. — Я уже видел. И в прошлом году, и в позапрошлом, и три года назад. Что от того изменилось, что она в другом месте? Делали ремонт и перевесили.
— Да сядь ты, наконец, — грубо оборвала мужа истинный глава семейства. — Все уши прожужжал со своей картиной. — Сядь! Сам, небось, около буфета отирался.
— Ну Леночка, — начал он заискивающе-укоризненно, — ты же знаешь, что я был у своей картины. А буфет закрыт. Можешь пойти проверить.
— Только не хватало, чтобы я проверяла. Ты всегда выкрутишься. А если был бы открыт, ты бы, конечно, не устоял.
— Леночка…!
— Замолчи! Навязался ты на мою голову! Сядь, тебе говорят! Хватит болтаться, людям глаза мозолить.
Он послушно сел. Глаза его стали выпуклыми и печальными, как у коровы, когда у нее отбирают новорожденного теленка. Он смотрел куда-то в угол и деланно небрежно поматывал ногой и как-то тошнотворно улыбался. Увидел, как ребенок напротив из бутылки пьет фруктовую воду, и кадык у него дернулся, а глаза сразу стали блестящими и целеустремленными. Я понял, что до этого он в буфете не был, а сейчас ему страшно захотелось выпить, и при первой же возможности он обязательно это сделает. Семья величественно молчала в окружении своих чемоданов, узлов и коробок.
Хотя он был мне неприятен, мне стало жалко его и почему-то еще больше — себя. Из-под прищуренных ресниц я неприязненно рассматривал его пышнотелую супругу. Вдруг мне захотелось увидеть эту картину. Я не ожидал увидеть ничего интересного, скорее всего какая-нибудь курортная халтура: пошлый натюрморт или сладенький пейзаж. Но мне страшно захотелось увидеть то самое, что называлось картиной, может быть, просто потому, что как-то нужно было убить время.
Найти картину не составляло труда: «в середине стены, прямо напротив входа». И вот стою перед ней: горный пейзаж, раннее утро, туман. Нет, не халтура. Пейзаж был неплох. Это был юг, но в нем не было курортной экзотики, чувствовалась крепкая, хорошо набитая рука. Хорош был и туман. Очень хорош был туман — я даже позавидовал ему. Хороши были и горы, но чего-то не было в холсте, без чего он не жил. Сначала я не мог понять, в чем дело, но, присмотревшись, понял: кисти не хватало смелости, страсти, пейзаж был сделан талантливой и сильной рукой, но именно сделан. Без сердца. Просто за счет былого мастерства. Или он был болен, когда писал эту картину, или ему срочно были нужны деньги, но заработать он их хотел честным трудом.
Я посмотрел на надпись в углу. Пейзаж был двадцатилетней давности. «Л. Максимов». Фамилия эта мне ни о чем не говорила.
«Значит, ему тогда было где-то около тридцати», — думал я, выйдя на улицу.
Сочинские домохозяйки и домохозяева с виду неохотно, но на самом деле хищно перетасовывали между собой вывалившихся из какого-то сибирского экспресса курортников.
«К тридцати годам у него уже так хорошо была набита рука, и в то же время он уже не мог писать, сгорел. Он ведь, кстати, так и сказал: «Витенька, это ведь, можно сказать, моя последняя настоящая работа». Значит, в молодости он писал еще лучше. И последняя его настоящая работа была где-то раньше. И какая у него была уверенная кисть. Даже не верится, что это его работа», — вспомнил я главу семейства. Максимов. Постой, Максимов? Максимов? Неужели тот самый Максимов, о котором на занятиях в институте не раз рассказывал старик Бурцев: «Невероятно дерзкий был талант. Никто не знал о