Шрифт:
Интервал:
Закладка:
2
Абих пишет о Хлебникове: «Хлебников весь — серьезный ребенок. Однако беззубым не был никогда, только в реальности (съестной удел — жидкая пища, суп с накрошенным мякишем), а всегда, когда речь шла о деле творчества — предельно сосредоточен, беспощаден, только тут у него загоралось „Я“ — но исключительно в идейном, ничуть не эгоистическом смысле. „Я“ — без тела и награды, вот что такое был Хлебников, единственный из встреченных мной людей, совершенно лишенный бытовых рефлексов; совершенный Идиот, с большой, великой буквы».
Абих мучился одной фразой, Абих ждал и жаждал самой верной, самой точной власти. Однажды он прочитал на листке Хлебникова: «25 апреля 1920. Мы стоим у порога мира, когда мы родимся вновь смотреть на смерть, как на временное купание в волнах небытия. Я знаю свою душу в том, что она близка к отгадке. 28 апреля 1920. Вечер. Есть решение. Оно дано в виде песни-клятвы: формулы. Формула — это клятвенная песнь закона. Мной записана сегодня в полдень».
Абих перерыл весь его архив, ничего не нашел, стал подозревать, что носит на себе. Обыскал его спящего. Пред глазами — рельеф его тела. Впалый крупный живот без мышц, очень бледный с началом волосяного мыска под пупом, рубцы от чирьев на груди, под соском, пупок, белый, вывернутый, уродливый.
«Пупок — провод для мира, неотмершая пуповина», — приходит вдруг зачем-то ему в голову.
3
— Вот ты говоришь: рай доступен только детям. Взрослым рай скучен. Оттого и «Ад» — лучшая часть «Божественной комедии». Ты предлагаешь реформировать рай? Развить воображение.
— А как стать детьми обратно? Я, например, уже видел в своей жизни голую женщину. Мне что, глаза себе выколоть?
— Я тоже видел. Не поможет.
Жара — страшная жара, саранча стихает к полудню, время от времени цикада оглушительно цокает в кроне маслины, снова засыпает. Обливаясь потом, мы сидим на коврике, поджав босые ноги, пьем чай. Передо мной раскрытый сундучок, обитый латунными пластинами, внутри лежит кипа разлохмаченных по краям желтых листов необычного формата, отдельно стопка тетрадей в клеенчатых переплетах, которые трещат, если их раскрыть и обнаружить светлеющие к центру страницы, исписанные разными почерками — то бисерным мелким, с формулами, дробями, столбцами чисел, то нечитаемым, разлетным на фарси, то по-русски аккуратным, почти чертежным: химический карандаш не по всей плоскости принял влажную промокашку, проявившую чернильную его сущность. Хашем переворачивает дном вверх армуд, стукает его на блюдце, достает старинный булатный, острый, как бритва, ножичек, чье лезвие сточено на четверть ширины, принимается им выстругивать палочку и рассказывать:
— Слушай. Все один к одному выходит. Прадед мой воевал у Кучук-хана, знал Хлебникова, принимал его как великого дервиша. Остались воспоминания прадеда о Хлебникове, записанные отцом. Они дружили, потому что к ним обоим придирался Абих. Хлебников говорил, что Абих следит за ним, хочет выведать у него тайну времени, которую Велимир недавно открыл. Тайна эта очень важная, потому что может переменить мир, с ее помощью можно везде разжечь революцию. Но Хлебников не хотел крови. Абих сделал так, что послал прадеда на смерть — с запиской к Сокольникову. Задача была в том, чтобы узнать, что написано в этой записке. Хлебников помог ему прочитать. В ней было сказано, что подателя сего следует расстрелять, как контру. Прадед с тех пор почитал Хлебникова как спасителя. Абих на первый взгляд авантюрист. Но я его постепенно понял. Он почитал Хлебникова, был к нему пристальным, стремился изучить. А жестокость — от молодости. В молодости не понимаешь, что такое смерть. Потому что не понимаешь, что такое жизнь. Жизнь в юности не ценна. Я понял Абиха не сразу. Он спешил, спешил, время шло, он знал, чем оно завершится, он хотел сгореть прежде сам, для себя, осветить перед собой своим горением хоть что-то, а не провалиться спичкой в горнило. Абих вычитал у Хлебникова в «Досках» про 1941 год, что тогда как раз и произойдет апокалипсис. Вот он и готовился. Абих пишет, как был командирован зимой 1933 года в Ставропольский край, участвовал в продразверстке. Сидел в телеге, за которой женщина бежала по распутице, рыдала, кричала, молила не оставить ее без хлеба с двумя детьми. Абих пишет, что смотрел ей в глаза, все пытаясь что-то понять — не время, не эпоху, о которой талдычил начальник комсодов Копылов, — не цель того, на что был послан, а вот ту самую девку-смерть, с которой всегда толковал про себя, пытался разглядеть ее в безумных зрачках. И разглядел эту пляску, этот белый всполох юбки, с секущим разворотом, бледную скулу… Абих аккуратно поднял ногу с мешка, наполненного на четверть, и столкнул его под колесо. Женщина упала на мешок и скоро пропала из виду за пригорком. Черная степь развернулась, потекла валко. Абих наслаждался тишиной. Вопль бабы еще стоял в ушах.
Хашем рассказывал не спеша.
— Абих охотится за Хлебниковым, потому что собирает за ним листочки, которые вечно теряет поэт или оставляет как ненужные, прихватывая с собой только то, что ему кажется существенным. Вот какая фраза отравила Абиха: «Мы стоим у порога мира, когда будем знать день и час, когда мы родимся вновь, смотреть на смерть как на временное купание в волнах небытия». Абих боялся смерти и влекся к ней, как к юнице: он был заворожен тем, что за ней, — только о девушке-смерти и думал. «Окунуться истоком в ее ложесна, осветить солнечным сплетеньем потемки ее лона», — так он неловко выражался про себя.
Абих от первого лица говорит о Хлебникове разное: что поэт — дебил, что он невозможно пахнет. Абих — красавчик, он немного издевается над Хлебниковым, но в то же время опасается и заискивает — ждет от него реальных формул устройства времени, и ждет не напрасно. Он заводит с ним провоцирующие разговоры, спорит как умеет. Хлебников в какой-то момент раздражается, а в какой-то замыкается. Абих наседает, ведет его к проституткам. Искуситель, так сказать. Сам справляется с девушкой — и нагибается подсмотреть за Хлебниковым: в щелочку за шкафом. Видит, как тот, перекошенный, выломив плечи, словно птица с неполно сложенными крыльями, и схватившись за край кровати, сидит: опухшие ноги в тазу. А ноги всегда у него были отекшие — Хлебников если чем и страдал, то вечным голодом, хроническим недоеданием, которое скрывалось под нездоровой опухшестью, придававшей ему вид ложно благополучный. Перед ним на коленях сидит девочка, он сам в какой-то длиннющей рубахе, женской. Она моет ему ноги — медленно припадая, отстраняясь. Ноги-столбы, кривоватые; волосы на них неопрятны, потому что растут неравномерно.
Потом Абих возвращается, хватает ее, стаскивает с нее клиента — одышливого базарного торговца, достает деньги, показывает ей.
— Что он говорил тебе?
— Кто? — девушка плотней закуталась в лоскутное одеяло.
— Ну этот, длинный.
— Ничего не говорил.
— Ты расскажи, как это было. Все до последнего словечка. Чего ты делала с ним? Что он говорил? Что заставлял делать?
— Да ничего я не делала. Зачем вам?
Абих подскакивает к ней, тянется ударить, но девушка проворно отстраняется, откидывается на другую сторону кровати, пощечина у Абиха выходит холостой, а он сам едва не валится на кровать.