Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сидя в одиночестве, слушая плеск воды из душа, я имел возможность заново проиграть мысленно нашу перепалку, и все, что я произнес, показалось мне словами козла. Меня охватило давно знакомое чувство неизбывной мужской неправоты. Единственным, что давало надежду на очищение, было растворить свою личность в личности Анабел. Вот таким черно-белым все мне тогда виделось. Только она могла избавить меня от мужской скверны. Когда она вышла из ванной в прелестной белой фланелевой пижаме с голубой окантовкой, я дрожал и плакал.
– О господи, – сказала она и опустилась около меня на колени.
– Я люблю тебя. Люблю. Прости меня. Я просто люблю тебя.
Я был сокрушен и серьезен, но мой член под вельветовыми брюками был начеку, и он ожил. Анабел положила голову мне на колено, прильнув к нему щекой и влажными волосами.
– Я тебя обидела?
– Это я во всем виноват.
– Нет, ты был прав, – сказала она. – Я слабая. Я люблю свои наряды. Я собираюсь от всего отказаться, но от тряпок пока не могу. Пожалуйста, не думай обо мне плохо. Я не хотела тебя обидеть. Мы должны были сегодня поссориться, вот и все. Это испытание, через которое нам надо было пройти.
– Я тоже люблю твои наряды, – сказал я. – Я люблю, как ты в них выглядишь. Я так тебя люблю, что живот сводит.
– Я могу перестать их носить на людях. Стану надевать, только когда мы вдвоем, и это не будет иметь значения: ты будешь знать, что это всего лишь моя слабость, которую я потом преодолею.
– Я не хочу быть человеком, который указывает тебе, чего ты не должна делать.
Она благодарно поцеловала меня в колено. Потом увидела шишку у меня в брюках.
– Извини, – сказал я. – Конфуз.
– Не надо конфузиться. Парни ничего не могут с этим поделать. Жаль, я не в состоянии забыть ради тебя все, что про это знаю.
Затем она предложила мне принять душ, что выглядело совершенно естественным, раз она приняла его сама. Я вытерся одним из ее роскошных полотенец и, не желая выглядеть слишком самоуверенным, надел всю одежду обратно. Выйдя из ванной, я увидел, что квартира освещена только луной. Дверь спальни, до той поры всегда закрытая, теперь была отворена на ширину пальца.
Я подошел к двери и остановился; уши были полны сердечного стука, в котором словно бы находила выражение невозможность происходящего. Никто еще не входил в спальню Анабел, но для меня она оставила дверь приоткрытой. Для меня. Голова была так переполнена значимостью минуты, что, казалось, могла взорваться, как может взорваться мир, столкнувшись с чем-то невозможным. Словно никого – ни сейчас, ни раньше – не существовало, кроме нас с Анабел. Я толкнул дверь и вошел.
Спальня, озаренная сильным монохромным лунным светом, была грезой о безгрешности. Кровать высокая, с балдахином, застланная ситцевым покрывалом, под которым лежала сейчас на боку Анабел. На мансардных окнах тюлевые занавески, на полу простой меннонитский коврик, из мебели – тонконогий стул, письменный стол (на нем лежали только наручные часы и серьги, которые она вынула из ушей) и высокий старинный комод, покрытый кружевной тканью. На комоде потрепанный плюшевый медвежонок и столь же потрепанный безглазый игрушечный ослик. На стене две картины без рам: лошадь в выводящем зрителя из равновесия близком ракурсе и корова с такого же расстояния; обе вещи выглядели неоконченными, на холстах оставались незакрашенные участки – такова была манера Анабел. Лаконизм этой комнаты, особенно при луне, ассоциировался с сельским Канзасом, с девятнадцатым веком. Животные напомнили мне о подарке, купленном для Анабел.
– Куда ты? – жалобно спросила она, когда я пошел к своему рюкзачку.
Я вернулся с плюшевым бычком и сел на край кровати, как отец к дочке.
– Забыл, что у меня есть для тебя презент.
Она села в пижаме и взяла бычка. В первый миг мне подумалось, что она его возненавидит, что сделается страшной Анабел. Но она не была такой Анабел у себя в спальне. Она улыбнулась бычку:
– Привет, малыш.
– Как он тебе?
– Замечательно. В последний раз мне подарили зверька, когда мне было десять. – Она бросила взгляд на комод. – Те уже со мной не разговаривают, слишком они старые и потертые. – Она погладила бычка. – Как его зовут?
– Не Фердинанд.
– Нет, не Фердинанд. Только Фердинанд – Фердинанд.
Не знаю, откуда взялось у меня в голове имя Леонард; я его произнес.
– Леонард? – Она пристально посмотрела бычку в сонные глаза. – Ты Леонард? – Она повернула его плюшевой мордой ко мне. – Он Леонард?
– Да, я Леонард, – проговорил я с бельгийским акцентом гастроэнтеролога моей матери.
– Ты не американский бык? – застенчиво поинтересовалась Анабел.
Леонард объяснил ей моим голосом, что происходит из очень старой бельгийской аристократической рогатой семьи и что череда несчастий забросила его на вокзал на Тридцатой улице в чрезвычайно стесненных обстоятельствах. Леонард оказался жутким снобом, безобразный вид Филадельфии и пошлость Америки ужасали его, и он был в восторге от перспективы служить Анабел: он чувствовал в ней родственную душу.
Анабел была заворожена, и я был заворожен ее завороженностью. А еще – еще я боялся отставить Леонарда в сторону, боялся последующего, но сейчас я вижу, что не мог бы придумать лучшего способа вселить в Анабел ощущение безопасности, чем затеять в ее девической, детской спальне игру с плюшевым животным. Нечаянно я обрел в ее глазах безупречность. Когда мы наконец отстранили Леонарда и она потянула меня к себе, побуждая лечь сверху, в них было нечто новое, нечто такое, чего не скроешь и не подделаешь. Не каждый день мужчине доводится смотреть в глаза женщине, влюбленной не на шутку.
Жаль, что я не могу вспомнить свое тогдашнее ощущение, – или, точнее, жаль, что не могу вернуться в ту минуту собой теперешним, не могу почувствовать ту благоговейную дрожь и в то же время иметь достаточно опыта, чтобы проникнуться происходящим – чтобы, попросту говоря, испытать наслаждение от первого в своей жизни обладания женщиной. Впрочем, не испытал я его в свое время и от первого стакана пива, от первой сигары… От красоты обнаженной Анабел моим глазам стало физически больно, и во мне не было ничего, кроме тысячи тревог. Если я вообще помню хоть что-нибудь от той минуты – это странное, похожее на сон чувство, будто я вошел в комнату, где две персоны пребывали всю мою жизнь, две персоны, хорошо одна другую знающие и толкующие между собой на реальные взрослые темы, в которых я ничего не смыслю, две персоны, безразличные к моему очень позднему появлению. Мой член и влагалище Анабел – вот что это были за персоны. Я же был юной и исключенной из общения третьей стороной, Анабел – отдаленной четвертой. Возможно, однако, это и правда мне приснилось в какое-то другое время.
Что мне ясно помнится – это воздействие, которое полная луна оказала на Анабел: она кончала и кончала. Простыми толчками, как мне хотелось, я не мог дать ей всего – был слишком неуклюж, – но она показала мне разные способы. Казалось немыслимым, что эти безотказные механизмы удовольствия не работают в другие дни месяца, но позднейший опыт это подтвердил. Она кончала тихо, почти беззвучно. В более теплых лучах рассвета она призналась мне, что в долгий период без мужчин, который теперь кончился, она иногда дожидалась лучшего дня и весь его проводила в спальне, мастурбируя. Представив себе ее красивое, бесконечное, одинокое самоудовлетворение, я испытал желание быть Анабел. Поскольку я этого не мог, я совокупился с ней в четвертый и последний раз, уже муча себя. Потом мы спали до полудня, и я пробыл в ее квартире еще двое суток, не желая упускать полнолуние и поддерживая себя тостами с маслом. Когда наконец вернулся в кампус, я ушел из “Дейли пенсильваниан”, передав свою должность Освальду.