Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Кривишь душой, купец, — перебил Некомата Феофан, — я мало был на Руси, а видел больше тебя.
Генуэзцам надоело слушать непонятную русскую речь, и они снова зашумели:
— Русы варвары! Они осмеливаются переделывать на свой лад великое искусство Византии.
Феофан кивнул:
— Истинно так! На Руси по–своему гранят драгоценные достижения Византии. Но это для искусства и нужно, а повторять, рабски повторять достигнутое — это застой, это смерть.
Если бы генуэзцы вслушались в слова Феофана, они, может быть, и поняли бы, что художник высказал сейчас свое задушевное, глубокое, продуманное, но не в обычае патрициев было выслушивать мнение человека, не имевшего ни денег, ни товаров, ни кораблей.
Один из них шагнул вперед, поклонился небрежно, с чуть заметной иронией, взял у него из рук кисть.
— Я тоже бывал на Руси, — сказал он. — Я видел варварские искажения византийских канонов. Вот, к примеру, Русь взяла у Византии купол. Сохранила ли она строгий, геометрический образ полусферы? — Патриций начертил на досках помоста дугу окружности. — Ничего Подобного! Русы вытягивают купол вверх, создают острие. Они нарушают правильные линии полушария, и купол начинает походить на шлем воина.— Рядом с дугой генуэзец начертил шлемовидный контур.
Феофан резко оборвал:
— Чем болтать о геометрическом образе полусферы, подумал бы лучше о причинах. Смотри! — и, выхватив из рук генуэзца кисть, художник макнул ее в мел и бросил на дугу окружности грубый белый мазок. — Понял?
— Нет!
— Да смотри же, смотри, что будет с византийским куполом на Руси зимой. Ляжет снег, и от хваленой геометрии ничего не останется. А на Руси купол вытянули вверх, снег на нем не удержится. Кто же варвары? Те, кто не боятся переступить обветшалые каноны, или те, кто с патрицианской спесью судят о том, чего не понимают?! Кто?
Возражать было нечего. Феофан, точно ничего и не случилось, спокойно повернулся к фреске. Когда через некоторое время он оглянулся, на помосте никого не было.
«Обиделись! Ушли. Ну и благо». Не в натуре Феофана было заискивать перед богачами. Художник вновь принялся за работу. Писал он быстро, уверенно бросая на стену смелые мазки. Деревянный помост чуть поскрипывал под его ногами. Вокруг наконец–то стало тихо, только с моря долетали заглушенные крики команды, скрип корабельных снастей, унылая песня рабов–грузчиков.
Прописав первый раз весь кусок фрески, Феофан прислонился плечом к незаштукатуренной [194] стене, перевел дух и только хотел перейти на другой край помоста, чтоб приняться за отделку росписи, как шум у входа заставил его оглянуться. Мимо проходил караван золотоордынских невольников. Бородатые могучие телом рабы, стройные светлокудрые рабыни.
«Какой народ! — Феофан жадно глядел со своих подмостков на этих людей, одетых в небеленую холстину. — Какой народ! Русы!..»
Художник не понял, что случилось, кто в чем провинился. Он услышал только гортанный крик и увидел, как одна из девушек закрыла лицо руками под занесенной над ней плетью ордынца. Свистнула плеть, но удар пришелся на могучие плечи молодого раба, успевшего заслонить собой девушку. Ордынец остервенился. Захлебываясь бранью, он принялся хлестать парня. Десяток ударов, и иссеченная, покрасневшая от крови рубаха упала с парня, задержавшись лишь там, где за спиной у него были связаны руки. После каждого удара парень мотал головой, медленно оседая. Это было страшнее крика и стонов. Еще несколько ударов, и он упал. Ордынец соскочил с коня, носком сапога потолкал раба, сокрушенно качая головой, видимо, жалея, что сгоряча испортил товар, потом достал из–за голенища нож и запрокинул голову раба. Тогда девушка вырвалась из рук удерживавших ее рабов и кинулась на мучителя. Они покатились по камням. Но схватка была неравной. Хозяин пырнул ее ножом и бросил на землю. Потом, встав, он подошел к парню и деловито перерезал ему горло. Рабов погнали дальше.
Феофан стоял, вцепившись в перила помоста. Не было сил передохнуть, не было сил примириться с этой расправой.
— Русские говорят: «Иго!» Вот оно, это проклятое короткое и страшное слово, — шептал художник. Из рук Феофана выпала кисть, но он не поднял ее. В голове проносились жгучие мысли. «Какие узы связывали этих мучеников? Кто они? Возлюбленные, или брат и сестра, или просто чужие, узнавшие друг друга в дни скорбного, рабьего похода от берегов Волги до Каффы? Не все ли равно! Люди растоптаны! И какие люди! Таких рабами и называть не пристало».
Художник повернулся к фреске, но писать не смог: дрожали руки. Вновь отдался раздумью. «Вот она, Каффа Генуэзская — древняя Феодосия на воспетой еще эллинами благословенной земле Тавриды. [195] Ныне стала она просто воротами Золотой Орды на Черном море, воротами, через которые уходят на египетские и малоазиатские базары тысячи русских рабов».
Долго смотрели строгими очами святые мученики на написавшего их художника, он не видел фрески: иные безвестные мученики неотступно стояли перед глазами. Их образам не суждено украшать стены храмов, но образ народа–мученика, нашедшего свое величие не в смирении, но в непокоримости, ясным и смелым очерком вставал в сознании Феофана.
Лишь перед вечерней, когда церковь стала наполняться молящимися, он пришел немного в себя. Но службы стоять не стал, сошел с помоста и в дальнем темном углу в изнеможении опустился на скамью. Снова и снова вставали перед ним погибшие. «Кончу роспись — уеду на Русь», — упрямо думал Феофан, но тут тихий шепот прервал его горячие и горькие думы. Говорили два византийца, негромко ахали, возмущались. Феофан весь напрягся. То, что он услышал, переполнило чашу его терпения. Художник встал и вышел из храма, быстрой походкой пошел