Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я улыбаюсь. Доктора не смеют сказать мне то, что я уже знаю сама.
Я слишком много сплю. За окном падает снег, а в моих покоях дамы неусыпно следят за тем, чтобы жаровни всегда были раскалены докрасна. Гобелены и золотое блюдо, переносной столик и мои любимые портреты — все, что было со мной в Лувре, окружает меня и здесь. Лукреция неисправима. Я велела ей не брать лишнего, и что же она? Перевезла в Блуа в повозках и на спинах мулов всю мою спальню.
Иногда я просыпаюсь среди ночи и слышу дыхание своих дам, которые спят в приемной. Анна-Мария хотела лечь в изножье моей кровати, но я отказала. Она немолода. Ей нужна собственная кровать, а не подушка у меня в ногах. «К тому же, — брюзгливо заметила Лукреция, — госпожа вовсе глаз не сомкнет, слушая, как ты храпишь».
Анна-Мария храпит. Не замечала.
В середине ночи, оставшись наедине со своими мыслями, я зажигаю свечу, ставлю ее на покрытую чернильными пятнами подставку переносного столика и достаю свои тетради. Я ласково глажу истрепанные страницы, которые были политы дождями Луары, высушены солнцем Байонна, забрызганы слякотью Наварры. Я с любовью перечитываю их, воссоздавая в памяти свою жизнь. Из Флоренции в Фонтенбло, из Шенонсо в Лувр, герцогиня и жена дофина, королева-супруга и королева-мать — я сыграла все эти роли.
Порой меня одолевает дрема рядом со стопкой тетрадей, а проснувшись, я обнаруживаю, что они исчезли, вернулись в свою укромную нишу. Лукреция всегда просыпается раньше меня. Много лет она хранила мою тайну и никогда не упомянула о ней ни единым словом. Я знаю: когда придет время, я смогу доверить ей исполнение моей посмертной воли.
Какой сегодня день? Не помню. Должно быть, уже скоро Рождество. Когда-то время казалось таким драгоценным, таким непостоянным, преходящим и даже ускользающим. Теперь часы плетутся, словно нити на челноке Пенелопы, — распускаются и сплетаются сызнова, пытаясь отсрочить неизбежное.
Приходит Генрих, от него веет мускусом. Он опять слишком худ, одет в темно-красный бархат, темные волосы падают на плечи; явно чем-то возбужденный, он останавливается около моего туалетного столика, перебирает склянки, гребни, ручное зеркальце. Видно, что зеркальце приводит его в восторг; он пожирает глазами эту безделушку точно так же, как некогда в детстве.
— Почему он еще жив? — спрашиваю я.
Генрих пожимает плечами, тонкие пальцы его ласкают рельефную ручку зеркала.
— Я жду.
— Ждешь? Чего?
Сын откладывает зеркальце и подходит к моей кровати. Лицо его раскраснелось, но не от гнева, а от удовольствия. Что-то произошло.
— Рассказать тебе тайну? — Он наклоняется к моему уху. — Филипп Испанский отправил армаду для вторжения в Англию. Мадам Тюдор разнесла эту армаду в щепки. Весь Париж теперь потешается над Гизом, который взял у Филиппа деньги, чтобы основать Лигу. По всему городу развесили листовки: «Пропала Великая армада! Нашедшего просят сообщить господину герцогу».
Генрих отстраняется, заливаясь смехом.
— Разве не восхитительно? Еретичка Тюдор торжествует победу, а Филипп разгромлен. Гиз лишился своего испанского союзника.
Мне страстно хочется встать с постели, послать за Бираго, вместе с ним разобрать депеши на предмет сведений, которые могут нам пригодиться. Но Бираго мертв, а я не могу шевельнуться. Я могу лишь смотреть, как мой сын выходит из комнаты, напевая себе под нос:
— Пропала, пропала армада в морях…
И я знаю, что скоро он осуществит свою месть.
Прошлой ночью снова начался жар. Приходили и уходили тени, шептались: «Жидкость в легких… надо пустить кровь». Я чую их страх. Они боятся за меня. Боятся, что я умру. Я хочу умереть, жажду навеки погрузиться в блаженное забытье. Но не сейчас.
Франция цепко держится за меня; она не даст мне уйти.
Я видела знак. Свершилось.
Рано поутру меня будит внезапный крик, а потом тяжелый удар. Звуки доносятся сверху; прямо над моими комнатами расположены покои сына. В спальню вбегают мои дамы, протирая сонные глаза, и тут я вижу, как сквозь балки потолка проступает алая капля. Медленно сползает она по изумрудно-золотому карнизу и наконец срывается, падает на простыни рядом с моей правой рукой.
Я вскрикиваю. Лукреция проворно бросается ко мне; по ее озабоченному лицу, по дрожанию ладони, которую она прикладывает к моему лбу, я понимаю, что ни она, ни Анна-Мария ничего не видят. Не видят капель, которые падают уже одна за другой, забрызгивая мою постель. Зато я вижу. Вижу кровь. Кровь капает с потолка, как в том сне, который снился мне перед смертью Эркюля.
Только на этот раз все происходит наяву.
Лукреция берет со столика у кровати склянку с маковым настоем. Она думает, что мне больно, и хочет приготовить питье, но я возражаю:
— Нет. Ступай. Узнай, что происходит.
Лукреция озадаченно переглядывается с Анной-Марией, но в этот миг входит Генрих. В руке у него кинжал с окровавленным лезвием. Генрих бросает кинжал мне на кровать. Мои подруги шарахаются от кровавого пятна, которое расползается по простыням.
— Дело сделано, — говорит сын. — Он бился, как дикий зверь, но я вырвал его из своего сердца.
Я смотрю на него молча, не в силах отвести глаз. Вижу брызги крови на его эспаньолке, кровавый потек сбоку на шее.
— Я пригласил его позавтракать, — продолжает Генрих, и голос его становится тихим, почти меланхоличным, словно он размышляет о чем-то, оставшемся в прошлом. — Он пришел с братом, но больше никого не взял. Он и вправду решил, будто я сам стану его обслуживать. Что ж, я и обслужил. Я первым нанес удар, а потом позволил своим Сорока Пяти прикончить его. Увы, пришлось убить и его брата.
Я опускаю глаза. Гиз мертв. Мой сын наконец-то отвоевал свой трон.
Лукреция поднимает кинжал за рукоять и юбками протирает лезвие дочиста.
Прошлой ночью мне снился сон. Я видела людей, которые плакали, стоя на коленях. И видела комнату, кровать, задрапированную черным, которая ожидает меня. Я просыпаюсь, тяжело дыша, запутавшись в простынях. Вбегают Анна-Мария и Лукреция. Даже раскаленные жаровни не могут прогнать холод. Дыхание срывается с губ моих подруг крохотными облачками пара; дрожа, они стоят у моей кровати и изумленно смотрят на меня, а я говорю:
— Помогите мне подняться.
Они пытаются разубедить меня, ссылаются на ужасный холод, на лихорадку и скопление жидкости в моих легких. Они грозятся позвать врачей. Ничего подобного я не потерплю. Я начинаю подниматься сама, подхлестнутая решимостью, которая для меня не менее неожиданна, чем для них.
— Я должна, — говорю я. — Должна.
Они надевают на меня черные юбки и корсаж, кутают меня в плащ и протягивают мне перчатки. Я качаю головой.
— Нет, не надо. На мне не было перчаток.