Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Личное начало в политике и терроре – вот что необходимо для успеха,– сказал Горюн,– и это поняли в спецкомиссии по Троцкому. Предоставим слово самому Маркадеру… Начнем с этого места,– он перелистал несколько страниц и принялся читать: – «Отца своего я помню плохо, мать же любил чрезвычайно, даже более, чем мать, это у нас в Испании случается не то чтоб часто, но чаще, чем в иных местах, ибо испанская женщина зреет рано и часто рожает детей, будучи сама еще ребенком. Поймите, что значит, когда рядом со зреющим горячим мальчиком юношей четырнадцати лет все время любимая мать – женщина. Тут все происходит даже неосознанно…»
А он у вас не лишен поэзии и риторики, – сказал Щусев, и притом в весьма опасном направлении… Но вот один вопрос, который я вам все-таки задам не от себя, а от организации (у нас иногда говорили друг с другом на «ты», иногда на «вы», так что тут путаницы нет).– Так вот один вопрос,– продолжал Щусев,– к кому он обращался в столь, мягко говоря, откровенном рассказе… Уж не к вам ли?
Я же сказал вначале,– поморщился Горюн,– что вел допрос через вторые руки… Я был близок с человеком, которому Маркадер не только доверял, но и дружил.
– Его фамилия,– резко сказал Щусев,– и где вы с ним встретились?
– А почему так резко? – спросил Горюн.– У вас относительно меня имеются подозрения?
– Да,– сказал Щусев,– имеются, но вы не учитываете условия момента… У вас там сейчас неразбериха, и вы не знаете, как действовать… Доносить вы не станете, а если донесете, то не уверены, что вас там одобрят…
– Вы в бреду,– сказал Горюн,– очнитесь, посмотрите, в каком он состоянии,– повернулся Горюн к Висовину,– мне кажется, сегодня нет смысла продолжать.
Действительно, мы и не заметили, как у Щусева начался приступ. При мне у него уже такое случалось, однако не в столь крайней степени. Он побелел, покрылся испариной, губы его сразу обметало чем-то серым, один глаз стал больше второго, жилы на шее набухли. Я сидел ближе всех к нему и понял, что он сейчас рухнет и его надо подхватить и уложить, но в то же время я обдумывал, как совершить движение, свидетельствующее о желании помочь, но не прикоснуться к нему, ибо во мне возникла сильная брезгливость, даже с тошнотой. Это продолжалось не более мгновения. Я инстинктивно встал, сделал движение, но как-то неловко и опрокинул стакан. Этого было достаточно, чтобы меня обогнали Висовин, Горюн и выбежавшая из кухни Варя. Они уложили Щусева, и, когда он уже лежал, я нашел в себе силы прикоснуться к его холодным пяткам, просунуть под них подушечку, в которой он не нуждался, ибо Варя тут же ее убрала. Разбуженный шумом, заплакал младенец Щусева, и Варя метнулась туда, поручив мужа Висовину. Припадок этот чем-то походил на эпилепсию, хоть и не был таковой и по внутренним качествам, как объяснил Висовин, резко от эпилепсии отличался. Так что доктора до сих пор не могли дать ему определения. Щусев глох, терял возможность ориентироваться во времени и пространстве, у него сводило мышцы на затылке, так что приходилось все время держать ему голову, и наступало то, что именуется в медицине «паралич взора». Это состояние обычно кончалось либо бредом и галлюцинациями, либо повышенной возбудимостью и неприличиями. И для того и для другого случая имелись таблетки и ампулы для вливания, специально подобранные. Висовин при помощи журналиста несколько месяцев назад показывал Щусева известному профессору. Тот определил, что у Щусева травматологические повреждения в позвоночнике, особенно там, где он примыкает к тазобедренным частям, а также отек и набухание мозговой ткани, правда, в незначительном масштабе. Все это он вынес из режимного лагеря, где его били чаще, чем других, ибо вел он себя там вызывающе и однажды, как рассказал мне Бруно Теодорович Фильмус, отбывавший срок вместе с ним, однажды покушался на жизнь женщины, лагерного врача, во время медосмотра.
Разумеется, после того, как случился этот сильный приступ, никакой речи не могло быть о том, чтобы продолжить заседание. Висовин остался у постели больного, а мы с Горюном вышли вместе.
Ночь, мокрая от теплого дождя, была до того по-райски великолепна, что мы шли некоторое время молча, каждый погруженный в свое, и мне даже кажется, во всяком случае, это ко мне относится, но, наверное, и к Горюну, оба мы шли потрясенные. Свидетельство этому – тот факт, что мы миновали переулок, где я должен был повернуть к себе, и, как оказалось, прошли немного в сторону и от места жительства Горюна. Капало с крыш и деревьев, и в воздухе висел пряный аромат спящей природы, ибо ночью без людей даже город сливается с природой и кажется ее созданием.
– Вам куда? – спросил наконец Горюн, когда, стоя у низкого парапета, мы вдоволь насмотрелись на темную, приятно плещущую о бетонный откос воду.
Я назвал адрес.
– Так вы у Висовина живете,– сказал Горюн.
Мне вдруг показалось, что он знал, где я живу и что живу у Висовина, а спросил и удивился для чего-то своего, задуманного, о чем я еще не до конца догадывался. Я решил, если он вдруг пригласит меня к себе (впрочем, люди потенциально бездомные часто этого ждут и как-то подсознательно), итак, если он пригласит, значит, у него относительно меня есть замысел. И точно.
Не хотите ли ко мне? – сказал Горюн.– Поздно уже, часа три, не менее… А мы от моего дома гораздо ближе…
– Хорошо,– сказал я, подумав для самоуспокоения,– пойдемте.
Мое быстрое согласие объяснялось возникшей сегодня неприязнью и брезгливостью к Щусеву. Я знал теперь, что это антиподы, противоборствующие силы, и брезгливость к Щусеву после его припадка была сейчас во мне так сильна, что я решил довести дело до конца и сойтись с Горюном. Я знал, что это не просто приглашение переночевать и мне придется делать выбор и примкнуть к Горюну практически. Правда, я не знал позицию Висовина, она была для меня важна, поскольку это был единственный человек, которого я искренне уважал. Но учитывая, что и Висовин сегодня несколько раз одергивал Щусева, я решил, что он в крайнем случае будет нейтрален.
Посещение чужого жилища, особенно впервые, мне всегда любопытно. Я люблю подолгу осматриваться, если есть возможность, разглядывать предметы, окружающие чужую жизнь, а если обстановка позволяет, то даже и задавать о них вопросы. Но тут, едва мы пришли, как Горюн сразу же достал из школьного портфеля, с которым ушел от Щусева, ту самую синюю папку и спросил меня, даже еще до того, как предложил присесть:
– Надеюсь, вы спать не хотите?
– Нет,– сказал я (действительно, спать мне не хотелось, голова была ясная).
– Тогда сюда, поближе к окну,– он уселся на край койки, стоявшей вплотную к окну, и положил папку на подоконник.
Я взял стул и присел рядом.
– Вы продолжить хотите? – спросил я удивленно.
– Да, хочу,– сказал Горюн, – мне и самому хочется послушать… Знаете, как сочинитель, соскучившийся по своей рукописи.
– В каком смысле? – сразу насторожился я.
Несмотря на некоторую утрату цепкости ума, вызванную относительным материальным благополучием, я чрезвычайно тонко чувствую чужие просчеты в изложении той либо иной версии, ибо сам к созданию всяких версий был причастен по материальной необходимости. Горюн этого не учел, и вообще, по-моему, он меня недооценил.