Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И хуже всего, что традиция живого образного языка утрачивается и в литературе. Начинающие писатели даже в самой далекой провинции забыли о существовании русского художественного слова, такое ощущение, что они давно не читали Астафьева и не помнят о том, как слово дышит, как говорит звуками, запахами и красками. В большинстве рукописей идет сценарий, некое журналистское описание событий. А читатель должен сам, как режиссер, поставить происходящее, раскрасить, записать звук, заставить действующих лиц работать выразительно, потому что автор от этого всего полностью устранился. Художественное слово превратилось в текст. Да еще и написанный на языке гаишного протокола или инструкции. Приведу пример. Помню фразу: «Мария Ивановна взяла в руки кусок плотной и крепкой ткани». Не рогожки, не дерюжки и даже не флиса какого-нибудь. Нет. Очень похоже на: «Взяв кусок плотной ткани, тщательно обезжирьте и нанесите на него слой клея».
При существующей культурной и образовательной политике надежды на понимание чиновниками опасности происходящего нет. Наоборот, реформация русской жизни ведется ими целенаправленно и неумолимо. И это значит, что инициатива может исходить только от нас. А значит – и ответственность на нас.
В юности мне почему-то казалось, что между миром, созданным классиками нашей литературы, и современной жизнью лежит непреодолимая пропасть. Русский мир природы и людей, ею живущих, созданный Тургеневым, Толстым, Лесковым, Пришвиным, представлялся заповедным, священным, а окружающая жизнь по сравнению с ним выглядела утерявшей основу и едва не изменившей главному. Юношеская запальчивость помаленьку улеглась, а пройдя путь, я и вовсе изменил свои представления. Оказалось, дело не столько в окружающей жизни, сколько в нашей способности видеть те образы, которые нам время от времени открывает наша земля. Некоторыми этими картинами-открытиями я хочу поделиться с читателями.
Первая картина: стрелка двух великих рек – Енисея и Нижней Тунгуски, Угрюм-реки.
Было это лет десяток назад, когда над прекрасной рекой еще не нависла вновь угроза гидроэлектростанции (видимо, тяга уродовать священный лик земли в некотором сорте человеков неистребима).
В Туруханск (бывшее село Монастырское) я прилетел из деревни на встречу с читателями. Кто-то из односельчан попросил меня поискать в Туруханске сальниковой набивки для катера, и я отправился на поиски.
Был самый конец мая. Лед только прошел, перед глазами во всю ширь катился Батюшка-Енисей, огромный, вздутый половодьем, в редких лебедях льдин. Такая же полная воды, стремительная, глянцевая, в лаковых водоворотах Тунгуска вылетала в Енисей и, будто оглядываясь, облегченно теряла ход.
Почти на стрелке под берегом маленькая самоходка-«колхозница» готовилась к первому рейсу в Туру, столицу Эвенкии. На палубе было пусто, и я спустился в машину, где мужики копались с дизелем. Среди них особенно горячо и умело действовал отец Иоанн, батюшка из монастыря, с которым я накануне познакомился у друзей. Не помню, добыл ли я набивки, но образ-картина, подаренная мне чуть позже, осталась со мной на всю жизнь.
С отцом Иоанном мы горячо разговорились, сходя по трапу с самоходки, и продолжили многочасовую беседу на высоком берегу Тунгуски, после чего батюшка пригласил меня в свою келью и напоил чаем, а я показал ему фотографии. Одну из них он попросил на память. На ней был снятый с высокого яра поворот мощной и спокойной реки в таежных берегах. «Посмотри, каким покоем веет от этого вида», – задумчиво проговорил отец Иоанн.
Надо сказать, что все это время мы беседовали об очень важных вещах – о чем еще говорить на устьях огромных рек и в других непостижимых местах? Разговор шел о вере, надежде, Отечестве и трудной человеческой доле.
Мы вернулись на берег Тунгуски, сели на лавочку и отсвет тайги, небес и бескрайней воды еще долго питал наши души красотой и глубиной…
Крошечные люди на устье рек… Две глади, два стальных разлета… Место, столько раз виденное с воздуха и лежащее в душе именно в таком огромном, планетарном, распластанном виде и требующее и от нее такого же нечеловеческого простора.
Что же так поразило в отце Иоанне? Думаю, необыкновенная искренность этого человека, его горение, рвение к делу и одновременно сознание своей ничтожности, великий стыд за грешную свою природу. Я и не подозревал, насколько может быть полна мученичества жизнь моих современников! Какое доверие было к слушателю, к брату-человеку, какая небоязнь быть уличенным в слабости и какой силой веяло от этого человека!
Рассказывал, как однажды ночью в городе его чуть не убили, и как трепетало его сердце, когда, казалось, жизнь вот-вот оборвется, и он, готовясь к последней борьбе, спасался молитвой, прижавшись к стене темной подворотни. В таком борении представал человек, и такая в его искренности была воспитательная сила, что встреча эта навсегда заняла одно из важнейших мест в моей жизни… А мимо несла Тунгуска стальные воды с остатками льдин, терялось в весенней дали ее русло в высоких берегах, и за ними вздымалось на востоке туманно-снежное плоскогорье.
В это время снизу нарастало тарахтенье, и вскоре мимо нас проползла коптящая «колхозница». Отец Иоанн что-то говорил и вдруг порывисто поднялся и перекрестил уходящее вверх по Тунгуске суденышко. Была такая немыслимая связь времен в этом жесте, такое чувство Бога и Родины, и так величественно стояла его фигура по-над стрелкой великих вод, что навеки отлились в душе и этот весенний день, и замирающий стук дизеля, и трепет выцветшей рясы на студеном ветру.
Несколько лет спустя очень важным для меня местом стал монастырь в Енисейске. Я ехал на машине из Красноярска в Туруханский район. Протяженный путь этот пролегает через Енисейск, где трасса кончается и начинается зимник длиной 600 километров. Перед этой ответственной и незнакомой мне тогда дорогой Енисейск сделал мне нежданный подарок.
Однако прежде надо сказать несколько слов о важном и удивительном этом городке. Основанный в начале XVII века, именно он был столицей Енисейской губернии, и дух старины в нем еще жив, хотя потери, понесенные в двадцатом столетии поистине невосполнимы. Тем не менее здесь сохранились старинные купеческие дома, избы с удивительными наличниками и, конечно же, монастырь, вдоль которого я и ехал снежным сибирском деньком. По случайности, по высшей ли воле попал я на эту боковую дорожку и двигался вдоль монастырской стены, когда-то белой, а теперь облезшей и такой по-детски низкой, что казалось, мир за четыреста лет навсегда ее перерос. Стена от зубца к зубцу сбегала и взмывала фигурным провисом, но даже через эти провисы настоящее внутрь не переливалось. Кое-где по рыхлому кирпичу лепились березки.
Вдали в углу стен косо чернел силуэт кедра с обломанным стволом и живым боковым отвилком. Погибший ствол был как отрезан по границе стены, а отстволок уцелел над монастырской землей и темнел живописно и густо. Картина была настолько очевидной и символичной, что я поразился, почему до сих пор никто не написал картину или не сделал фотографию этого кедра. Уже позже, когда и город, и монастырь этот стали мне близки так, что и сказать-то нельзя, я спросил у отца Севастьяна, настоятеля монастыря, что это за кедр и сколь лет этому стойкому дереву? Он ответил, что сколь лет, не знает, и что это, наверное, и не так важно, а важно другое – что он выстоял. «Ведь выстоял!» – так и сказал отец Севастьян. Позже я написал цикл стихотворений об этом дереве и, приехав в Енисейск, пришел к отцу Севастьяну. Он был бледным, чувствовал себя плохо, и было ощущение сильнейшей усталости от людей, со всех краев Сибири приезжавших в Святое это место. Стихи я прочитать не решился. Спустя несколько лет отец Севастьян удалился от мира в один таежный уголок.