Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Весьма признателен.
— Да, и… Кит? Ты не мог бы еще раз отдать в починку кофемолку? Или это уже невыносимо? Она там. Боюсь, снова испортилась.
— Ладно, — сказал Кит, собирая свои вещи.
— Завтра в то же время?
Кит посмотрел на Николь, на Гая, на Николь.
— Э-э, точно!
Он кивнул, сложил трубочкой губы и вкось прошаркал к двери.
— До свиданья, Кит, — крикнула она в коридор, после чего повернулась к Гаю. — Прошу прощения. Так что ты говорил?
Он помолчал. На лестнице послышалось напряженное, постепенно удаляющееся посвистывание Кита.
— Он что, — спросил Гай, — он что, торчит здесь все время?
— Прошу прощения?
— Я имею в виду, — пронзительным голосом сказал Гай, — что когда его нет здесь как такового, то очень редко бывает, чтобы я не наткнулся на него на лестнице.
— На Кита?
— Я спрашиваю: что он здесь делает изо дня в день?
— А он ничего тебе не говорит?
— Что? На лестнице? Нет, только «приветик» — или «блин» — или что-нибудь наподобие, — сказал Гай, нащупывая рукою лоб.
— Вообще, я имею в виду. Не рассказывал он тебе о нашем маленьком секрете?
— О чьем секрете?
— О нашем с Китом, — с унылым озорством улыбнулась Николь. — Ну да ладно. Думаю, это так и так вышло бы наружу. Боюсь, я тебя обманывала.
— Вижу, — сказал Гай, задрав подбородок.
— Он был бы в ужасе, если бы ты узнал, — сказала она, пристально вглядываясь в его искаженное лицо. В сотый раз она определила его слабость как нечто предопределенное, уже вытравленное в нем, сделанное с определенной целью, но очень давно. — И он, конечно, очень беспокоится, чтобы об этом не узнала его жена.
— По-моему, — сказал Гай, — по-моему, тебе лучше бы прямо сказать мне, в чем дело.
Хорошо, через минуту, подумала она. Еще, может, несколько двусмысленностей подбросить? Нет — довольно. Ну ладно: еще одну.
— Я хочу сказать — что из того, что он всего лишь простой рабочий парень? — вопросила она.
Затем широко растянула губы, сложила брови домиком и с мученическим спокойствием проговорила:
— Я учу его.
— Кита? Не понимаю.
— Он, конечно, всего только грамотен, а так во всех областях полнейший невежда, но у него есть тяга к знаниям, как это часто бывает. Ты бы удивился. Я узнала об этом, когда работала на курсах коррективного чтения.
— И давно это началось?
— Ой, да сто лет назад. — Она нахмурилась, как бы пытаясь вспомнить. — Я дала ему «Грозовой перевал». Я еще не знала, насколько он решительно настроен, но он настаивал. И теперь мы занимаемся вполне успешно. Только что приступили к романтикам. Вот, посмотри. — Она протянула ему свое лонгмановское[82]издание Китса. — Не знаю, разумно ли, чтобы он начинал с од. Сегодня мы быстро пробежались по «Ламии». Тут, конечно, помог сюжет. Я подумала — может, взять для начала какой-нибудь сонет? Например, «La Belle Dame sans Merci[83]*». Или «Сияй, звезда!». Это мой любимый. Знаешь его? «Сияй, звезда! И я над небосклоном / Пребуду несгибаемым, как ты…»
— Николь. Он с тобой что-нибудь делал?
Даже у нее возникли сомнения относительно того лучезарного недоумения, каким исполнился ее взгляд, — сомнения относительно того, могло ли такое недоумение иметь под собой почву при каком бы то ни было обороте дел.
— Прошу прощения?
— Он когда-нибудь пытался заниматься с тобой любовью?
Медленно оно проступало, полное недоверие. Через мгновение, подавляя беззвучную икоту, она прижала руку ко рту; затем рука поднялась, прикрывая глаза.
Гай поднялся и подошел к ней. Избегая неопределенных оборотов и отчасти припоминая некий схожий монолог, некое предшествующее предприятие по разрушению иллюзий (когда? как давно? по какому поводу?), он сказал ей, каковы Кит и ему подобные на самом деле, сказал, что о женщинах они думают как о ломтях мяса, сказал, что все их помыслы состоят в насилии и осквернении. Да что там, не далее как сегодня Кит хвастал в низкопробной таверне, как он ее использует, — да-да, ее имя трепалось и бесчестилось в мерзких фантазиях о порабощении, унижении, влечении, гибельной страсти.
Николь подняла глаза. Он стоял над ней, широко расставив ноги.
— Ну, — сказала она, — разве это так важно? Они верят россказням друг друга точно так же, как верят тому, что говорят по ТВ… Что это?
— …Что?
Начисто стерев с лица какие-либо следы искушенности, она воздела его к нему. Затем снова опустила голову вровень с тем, что ее заинтересовало, и показала пальцем:
— Вот это.
— А, это.
— Да. Что это такое?
— Что это такое?
— Да.
— Ты должна знать, ты же, наверное, читала…
— Да, но почему он так — так сильно выпирает?
— Не знаю. Желание…
— Можно мне потрогать? Он как скала. Нет. Как та материя, из которой состоят мертвые звезды. Где щепотка весит триллион тонн.
— Нейтроний.
— Точно. Нейтроний. И у меня пойдет кровь?
— Не знаю. Ты же ездила на лошадях и все такое.
— А вот эта штуковина внизу тоже важна, да? Ой! Извини. Это очаровательно. И что, при определенных обстоятельствах женщина берет его в рот?
— Да.
— И что потом — сосет?
— Да.
— Полагаю, весь смысл в том, чтобы сосать его изо всех сил… Но вообще довольно странное желание!
— Да.
— Такое упадническое, по-моему, — сказала она, коротко погладив его и пошлепав; так кто-нибудь мог бы обойтись с дружественным, но незнакомым животным. — Хотя я понимаю, что тебе это было бы в радость. — Она смотрела на него снизу вверх, широко улыбаясь, и лицо ее походило на какой-то треснувший от спелости плод. — Как звучат эти строки из «Ламии»? «Как если б в дивной школе Купидона / Она блистала в сладостные дни»? Самая дурная вещь у Китса. Такая вульгарная. Но тебе стоило бы отправить меня на какое-то время в школу Купидона, чтобы я обучилась всем этим штукам.
Он ушел от нее через полтора часа.
Правому уху стало хуже. По крайней мере, на три четверти лицо его совершенно онемело; челюсти едва шевелились. Это сотворил Мармадюк. Но кроме того, ее губы и язык уделили немало внимания его здоровому уху, так что, спустившись по лестнице и переступив с ковра на голые плиты пола, Гай обнаружил, что его, по сути, поразила клиническая глухота. На улице он почувствовал, что губы у него ободрались и растрескались от поцелуев — поцелуев, неожиданно оказавшихся такими хищными, такими волчьими, особенно когда он прикасался к ее грудям, что теперь было ему дозволено (но только через одежду); при этом сами груди были такими чувствительными, такими набухшими, и, казалось, были напрямую соединены со всеми осложнениями его собственной раны в низу живота.