Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Прости, милая, я у тебя так редко бывала, – певуче проговорила Евгения Сергеевна, поцеловав Дарьюшку. – Весь дом на мне, весь дом! А тут еще такие события!.. Но как же ты исхудала, милая. И печальная.
– Я? Н-нет. Что вы, Евгения Сергеевна.
– Глаза у тебя печальные, – промолвила Евгения Сергеевна. – У меня такие же были, когда я выходила замуж за Юскова. Но ведь тебя никакой старик не сватает? – вымученно усмехнулась, думая о чем-то далеком от Дарьюшки. – Ну да все пройдет! Встряхнешься после больницы, забудешь совсем о своих мерах жизни, и глаза станут веселыми. Сейчас бы тебе ехать на воды, но такие события! И на водах, наверное, революция!.. Ты ведь совсем поправилась от этого…
– Да, да. Поправилась, – с запинкою ответила Дарьюшка.
– Слава Богу! Ужасно, в каком ты была состоянии, когда тебя привезли. Просто смешно, как ты размеряла жизнь на пять мер! Я так и не узнала, что с тобой случилось. Ну, мы еще поговорим. Сейчас пойди к себе – там все приготовлено. Оденься, ванну можешь принять, а потом, вечером, милости прошу в гостиную. Аинна говорила тебе, что брат мой, полковник Сергей Сергеевич, бесстрашный рыцарь, прибыл с фронта со своими офицерами еще осенью? Такие события!..
И ушла, величественная, холеная, нарядная.
III
В доме Юсковых не было того продуманного порядка и стиля, как в петербургских и московских домах. Все тут было чересчур крикливо, несимметрично, надменно и даже пошло. Что-то старорусское, купеческое пучилось в каждой комнате, залах, коридорах, боковушках, из каждого угла. Глупо устроены были отяжеленные металлом электрические люстры, настенные бра, зеркала, пушистые ковры и громоздкая мебель. Каждый, кто входил в дом, невольно сталкивался с этим коммерческим, бестолковым, крикливым и уродливым вкусом.
В доме Юсковых не было ни порядка, ни согласия.
Евгения Сергеевна открыто позорила мужа и гордилась этим, презирая пересуды знатных дам; дочь Аинна жила обособленно, никому не подчиняясь и никого не признавая. Лакеи, слуги, горничные, служащие главной конторы не знали, перед кем гнуть спину. Распоряжались все: старик Юсков и Юсков-сын, начиненный лондонским туманом; чувстовал себя хозяином мистер Четтерсворт, американец, доверенный Джона Принстона Моргана, чьими капиталами пользовались и Юсков-старший, и Гадалов, и Востротин.
Юсков во всем был зависим от вице-председателя Сибирского акционерного общества пароходства, промышленности и торговли Востротина, а тот, в свою очередь, зависел от заокеанского капиталиста, в чьих руках был основной пакет с акциями.
Сам Четтерсворт, проживающий у Юсковых, исполняющий волю своего хозяина не без интереса для себя, задавал тон в доме, любезничал с хозяйкою без стеснения и как бы подсматривал за престарелым Юсковым. И хозяин, шаркая пятками, уползал в свою нору – в ореховый кабинет за дубовой глухой дверью, замыкаемой на три ключа. В кабинете стояли бельгийские металлические сейфы с ценными бумагами, а теперь, в тревожное время, в сейфы перекочевало не менее двух пудов золота в слитках, несколько пудов серебра и золото в валюте.
Все эти дни после возвращения сына из Англии, откуда он был отозван еще по указанию самого царя, Юсков-старший находился в таком состоянии духа, которое мучительнее всяких угрызений совести.
Хмуро, подозрительно смотрел он на домочадцев и особенно на сына, который вернулся с Британских островов утратившим дух русский, ругающим все и вся, да еще приволок с собою свиту навязчивых, грубых и наглых людей, которые шумели, много пили, судили русских, в доме которых ели дармовой хлеб. Смеялись над русскими генералами, не умеющими воевать, хвалили Вильгельма и его вышколенное войско с доблестными полководцами и в то же время трещали о том, что русская армия должна немедленно, теперь же начать решительное наступление и что они, англичане и американцы (хотя единственный американец, который приехал с ними, был частным лицом), предвидят плохой конец войны, если царь Николай не предпримет что-то, в чем они и сами не разбирались. И вдруг грохнуло: в Петрограде – революция, царь сошел с престола. Господа из-за морей посовещались и спешно выехали в Петроград, чтобы с достоверностью узнать, что же творится в России и каковы будут последствия русской революции для капиталистов лондонского Сити и американского Уолл-стрита.
В доме Юсковых остались двое: постоянный гость, Сэмуэлл Четтерсворт, прозванный Серым Чертом, и вольнопутешествующий революционер из Мексики Арзур Палло, с которым подполковник Владимир находился в довольно странных отношениях.
«Что у него за связь с этим русским мексиканцем? – думал Михайла Михайлович. – Или мало своих бунтовщиков, так притащил с заморья! Эх, Володя, Володя! Лучше бы ты стал деловым человеком, а не бестолковым политиканом! Потому и отозвали из посольства – кругом запутался».
Жену Евгению Сергеевну Михайла Михайлович просто ненавидел, как мерзкую и похотливую самку. «Так она и будет барахтаться в грязи. Там ей и место! Скверно. Гадко. Скверно!» – бормотал старик себе под нос.
Он знал о ее связи с Востротиным. Да и как не знать, если эта связь длилась чуть ли не двадцать пять лет. Он знал и то, что дочь его Аинна, похожая на красивую розовую бабочку, вовсе не его дочь, а Востротина. Но он молчал. Он всегда молчал. И молчал не потому, что боялся петербургских Толстовых, предприимчивого Востротина, нет, он просто понимал, что даже в нравственном падении Евгения Сергеевна была превосходна. Она была сильнее его и чище. Она не скрывала своих грехов и была откровенна в своей любви и ненависти.
«Она подлая, беспутная, а я боюсь ее и чувствую себя виноватым псом», – гнулся старик, не в силах выдержать натиска пронзительно-синих глаз Евгении Сергеевны. И каждый раз, прячась в своем кабинете, разматывал старческие думы.
«Кругом скверна и ложь. Во лжи погрязли и не видим исхода. Добро и зло – всего-навсего слова, и в сущность их никто не верит. Отчего же? И жизнь наша не стала красивее. Родитель мой шел с общиною какого-то Филарета Боровикова – пугачевца; крестились двумя перстами, бежали в Сибирь от Антихристовых слуг – от царя и крепостной неволи, а сами себя мучили и сыскали погибель через собственную жестокость. Не стало общины, и люди разбрелись по всей Сибири, в забытье ушли. Так же и мы: не ведаем любви к ближнему, не ведаем добра и зла. Всяк живет во имя живота своего. И будем мы барахтаться в скверне и отойдем в небытие, как говорит моя престарелая мать».
Мать, Ефимия Аввакумовна, стодвенадцатилетняя старуха, еще жива, бодра и проклинает дом, из которого ушла под натиском невестки.
«Не зрить мне тебя, Михайла, – сказала старуха на прощание сыну. – Паскудство в твоем доме. Блудницу держишь».
«Блудница, блудница!» – пыхтел Михайла Михайлович. Но отчего же блудница чувствует себя девою непорочной и все трепещут перед нею, в том числе и он, старик?
«Когда я говорю: „Спаси и помилуй меня, Боже“ – это все равно, как если бы я сказал: „Ионыч, помоги натянуть сюртук!“ Такая вера не от Бога, а от нечистой силы, оттого и разврат. И умираем мы как животные. Нам жаль жизни, жаль скверны, в какой погрязли от века. Отчего же нам страшно умирать?..»
Послышался тихий шелест, кошачье-мягкие шаги по ковру, и напахнуло духами.
– Ты здесь?!
Старик испуганно вздрогнул, просыпаясь от лени в мягком кресле, и уставился на жену. Лицо черное. Свет падал из открытой двери на затылок с шишкою волос.
– Истинно так, – продолжал свою мысль вслух старик, удобнее поворачиваясь в кресле. – Истинно так, матушка! Из ничто вышли, в ничто уйдем. И после нас…
– Ей давно бы пора уйти в ничто, – иронически проговорил певучий голос жены, неприятный для старика и пугающий.
– Э? Кому пора уйти?
– Твоей престарелой матушке, мешающей жить другим, – спокойно ответила жена. – Какой ужас! Сто двенадцать лет! К чему столько жить? Ради чего? Дряхлая немощность – обуза для живых. Их надо просто усыплять, престарелых. Усыплять и оздоровлять жизнь.
– Господи помилуй!
– Не пугайся. Ты еще не дожил до ста двенадцати лет.
– Кощунствуешь, Евгения. Кощунствуешь.
– Не умею притворяться, как вам это хорошо известно.
– Есть старики, которым за сто сорок лет. Вот в Енисейске живут многие, в Минусинске.
– Мало ли где не живут? И что же? Какая от них радость,