Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он отвечает, что никогда не забудет, как видел Герду в комнате Эмилии, и хочет спросить Кирстен: «Зачем вы скрыли от нее мои письма? Какая злость побудила вас использовать простодушную Эмилию в махинациях с подкупом? Видно, вам неизвестно, какая редкость истинная любовь, раз вы позволили себе так безжалостно ее растоптать?» Но он молчит. Кирстен его приютила, и сейчас не время, чтобы его выгнали из теплой постели на холод.
Врач перевязал ему рану на шее и сунул нос к уху, которое доставляет лютнисту постоянные мучения и почти ничего не слышит. Он сообщает Питеру Клэру, что ему не нравится, как из него пахнет.
— Скажите, что это такое, — просит Питер Клэр, но врач отвечает, что не знает, однако постарается «его промыть, дочиста промыть, Сэр».
Врач вливает в ухо клеверное масло. Оно, словно кипящий котел, гудит в голове лютниста, и в глазах у него темнеет. Гудение переходит в медленное кипенье, врач вводит в ухо камышинку, затем вынимает ее, рассматривает каплю гноя на конце и говорит с ликованием в голосе:
— Какая-то мерзкая инфекция. Сэр. Похоже, очень сильная. Я справлюсь по своим книгам, как нам заставить ее отступить.
Питер Клэр теперь расстраивается из-за мешочка с Королевскими пуговицами. Так долго пробыть с Королем Кристианом и не иметь ничего в память о нем. Еще во время плаванья на «Святом Николае» у него вошло в привычку пересыпать пуговицы между пальцами. Это занятие странным образом его успокаивало. Чувствуя, как дорогие и грошовые пуговицы перемешиваются и образуют нечто новое, не поддающееся денежной оценке, он улыбался от удовольствия. Он твердо решил, что ни в одно путешествие не отправится без этого мешочка, что он всегда будет напоминать ему о Короле, который по ошибке принял его за ангела и всегда (несмотря на неудачи и беды) стремился понять, в какой валюте обитает человеческое счастье.
Питер Клэр вспоминает звезды над Нумедалом, вспоминает песни, которые на рассвете исполнял в комнате Короля, вспоминает концерты в беседке, недосказанные истории о Броре Брорсоне, неумеренные возлияния и застолья, взвешивание серебра, обсуждения Декартова cogito, могущество моря и упрямство надежды.
И он знает — что бы ни ожидало его в будущем, ничто не сможет сравниться со временем, проведенным рядом с Королем Дании. Он думает, что если бы не Эмилия, то он попросил бы Кирстен послать его назад, в Копенгаген, где он постарался бы уговорить Его Величество в обмен на обещанные деньги отправить к английскому двору какого-нибудь другого музыканта. И тогда — если бы для него нашли лютню — он был бы счастлив спускаться в погреб и играть там, зная, что человек с грустным лицом, плохим пищеварением и разрывающимся сердцем, который слушает его наверху, один из немногих на этой земле понимает, как много значит музыка в жизни людей.
Но он не может вернуться. Страдая от мучительной боли в ухе, изнывая от жара такого сильного, что порой ему кажется, будто он становится таким же тонким, как тростинка, он пытается выстроить план дальнейших действий. Но какие планы может строить человек, у которого нет ни денег, ни личных вещей. Кому-нибудь из слуг наверняка известно, где можно найти Эмилию, но как получить эти сведения? И как без камзола и без лошади объехать Ютландию или даже добраться до Германии?
Наконец он вспоминает о своем сундуке. Капитан «Святого Николая» обещал переправить его в Боллер. В нем одежда и книги, несколько серебряных пряжек для сапог, ручное зеркало, нотные листы — сотня мелочей, которые можно на что-нибудь обменять. Итак, в лихорадочной полудреме он ждет прибытия сундука, а врач тем временем ставит на его ухо припарку из корня лютика, и по ночам ему чудится, будто из глубин дома до него доносится дикий вой.
Проходит два дня. С каждым утром солнце в окне лютниста встает чуть раньше, оно уже немного греет. Корневые припарки снижают жар, и Питер Клэр может немного ходить по комнате.
Лютнист смотрит в окно. Он видит, что в парке буки подставляют ветру одетые пышной зеленью ветви, и дыхание цветущей весны возвращает ему чувство времени: время манит его в Англию, время уносит Эмилию все дальше и дальше.
В комнату входит Кирстен, и он спрашивает ее про сундук.
— Сундук? Какой сундук?
— Тот, который прислали сюда с корабля.
— Вы ждете, что такая вещь прибудет? Разве вы еще не поняли, что на этой земле нет честных людей, мистер Клэр? Содержимое вашего драгоценного сундука давно поделили в том самом порту, где вы причалили, а то и еще лучше — по некоей никому не ведомой арифметике его отправили в Турцию или даже на Каспийское море! На вашем месте я бы о нем забыла.
И она смеется, по своему обыкновению громко и звонко. Питер Клэр смотрит, как она стоит у кровати, — огромные глаза на белом лице, густые, длинные волосы, сколотые серебряным гребнем.
— Я очень сожалею об этом, — говорит он, — ведь в сундуке документы, которые могли бы вас заинтересовать.
— Какие документы?
Он наблюдает за ее лицом. Он видит, что ее ноздри вдруг затрепетали, как у мыши, которая почуяла сыр.
— Те, которые вы просили меня достать.
Кирстен отскакивает от кровати, вынимает гребень, распускает волосы и собирает их в ладони.
— Время для обмена прошло, — говорит она, оборачиваясь к лютнисту. — Увы, но это так. В вашем сундуке для меня ничто не представляет ценности, к тому же я думаю, что вы лжете. Если бы у вас было что-нибудь ценное, вы уже давно постарались бы разбудить мой аппетит.
Выходя, она хлопает дверью и запирает ее на ключ. Тот, кто безошибочно распознает чужую ложь, часто и сам оказывается лжецом, размышляет лютнист, интересно, какой стеной лжи окружила Кирстен Эмилию? Чтобы это узнать, ему необходимо бежать из Боллера, но как?
Он с трудом встает, снова подходит к окну и смотрит на небо, скорее сизое, чем голубое, на волнующуюся под ветром пушистую зелень буков, на ведущий к земле скат под каменным наружным подоконником, такой ровный и крутой, что о нем не стоит и думать.
Кирстен: из личных бумаг
Я снова и снова повторяю про себя слово РАБ.
В Дании есть люди, которые заявляют, что забирать Африканских Туземцев, чтобы они трудились на Хлопковых плантациях Тортуги, или отправлять их в качестве Украшений к Королевским Дворам Европы грешно; я тоже так думаю. Зачем этих людей по той лишь причине, что они беззащитны, против их воли заставлять покидать свои дома, надевать им на головы парики или хлестать плетью, чтобы они под нещадным солнцем быстрее собирали колючие головки хлопка? Разумеется, они бы предпочли, чтобы их оставили в покое, предпочли бы сидеть на Дереве Каталпа{112}, почесывать обезьяну, жевать какой-нибудь волшебный корень или просто быть, а не целиком зависеть от Чьего-то Каприза.
Далее я рассуждаю так: поскольку слово РАБ применяется только и единственно к ним, то тем самым совершается Несправедливость по отношению к прочим группам, категориям и объединениям людей. Я заявляю, что Рабство распространено во всем нашем Обществе с той лишь разницей, что называется оно не Рабством, а Долгом. И первые среди тех, кто живет в состоянии Кабалы и тем не менее называет сковывающие их узы такими прекрасными словами, как Верность и Надежда, это Женщины. Разве не владеют нами — как Рабочими лошадьми, Украшениями или сочетанием того и другого — наши Отцы и Мужья? Разве мы не трудимся, не рожаем детей без всякой за то награды за исключением хныканья самого ребенка, которое вовсе и не награда? Разве собирать хлопок в полуденный зной не то же самое, что лежать на спине, расставив ноги для клеймящего железа, как это делаем мы? Какую плату заслужили мы за наш кошмарный труд и боль в постели?