Шрифт:
Интервал:
Закладка:
ХАМАТОВА: Ты считаешь, что нам не дал туда пойти кто-то конкретный?
ГОРДЕЕВА: История виляла, не давая нам фактически никакого шанса. Такое ощущение, что вслед за шестидесятилетними, стоящими теперь у власти, сразу придут двадцатилетние, совсем новое поколение. Нас же никогда особо не спрашивали, а мы не проявляли инициативу, что довольно-таки несправедливо, имея в виду те обещания, которые метала перед нами судьба. В результате наши самые продуктивные годы, годы расцвета, пришлись на путинскую стабильность. Мы в нее, как в крышку задраенного люка, потыкались и разошлись по домам, плакать.
ХАМАТОВА: Мы могли переменить что-то только вместе. Но вместе не получилось: бесконечные бойкоты, нерукопожатность, ковыряние в моральном облике и расколы за расколами: артисты, журналисты, режиссеры, интеллектуалы, писатели, все те, кого мы обобщаем словом “интеллигенция”, никогда за эти годы не были едины. Так мы всё и просрали. Это довольно очевидно. Точка невозврата пройдена. И не надо по этому поводу так уж кусать локти. Нет, надо бы, конечно… Только это бесполезно.
ГОРДЕЕВА: Получается, что точка пересечения с той Россией, взглядов которой мы не разделяем, – это только фонд, больница.
ХАМАТОВА: Знаешь, когда я сидела на этом долгом суде по делу Кирилла, а напротив меня стояла приставша, та самая, которая чуть не выгнала меня за улыбку, я смотрела на нее и не думала о том, что однажды увижу ее в театре, зрительном зале, в кино или, не дай бог, в больнице.
Я не знаю, где она росла и почему пришла работать в суд (может, это семейная традиция – быть судебным приставом), но она не может даже вообразить ситуацию, в которой не она находится в позиции силы. Если б она могла хотя бы на миг представить себя беспомощной, всё было бы уже не так драматично. Или если б она могла себе представить, что ее ребенок вдруг вырастет начитанным и пытливым, захочет пойти в умный театр, но идти ему уже будет некуда; это же почти такая же трагедия, как и болезнь? Вот к чему страна пришла за последние двадцать лет, причем шла весьма целенаправленно: управлять образованным народом не получается, это слишком сложно, зато есть старый проверенный способ – направить оболваненных людей маршем в ту сторону, в которую им указывает лидер. Так удобно. Так давно повелось в нашей стране.
Но приставша об этом не думает, Катя. Она запрещает мне улыбаться. Но главное, что я тебе скажу, – она же тоже из нашего поколения. Мы и с ней, и с судьей, который каждый раз блеклым голосом зачитывает под копирку написанные приговоры, ровесники. И если соединить нас с ними – только тогда картина нашей страны будет более-менее понятной. Без них не существует нас, а нас не будет без них. И эта парность тоже не новость.
ГОРДЕЕВА: В итоге все оказываются несвободны.
ХАМАТОВА: А ты – свободна?
ГОРДЕЕВА: Я не верю в абсолютную свободу. Всегда есть что-то, что тебя останавливает: родители, дети, обязательства. Про себя я свободна в том смысле, что я всё еще могу сказать “нет”. Встать и уйти. Ты – свободна?
ХАМАТОВА: В том смысле, о котором ты говоришь, да. Я – свободна.
Ледяной дождь идет на убыль. Громкоговоритель объявляет посадку на наши рейсы. Идем молча. “Представляешь, я провела в аэропорту уже девять часов”. Оказывается, ранним утром Чулпан прилетела из Баку. Пересадка в Хабаровск должна была занять не более двух часов, но непогода разрушила весь план. В Баку снимали картину The bra (“Лифчик”). Почти притчу, придуманную режиссером Файтом Хелмером, о машинисте узкоколейки, который утром ведет поезд в одну сторону между стиснувшимися вдоль рельсов домами бедняков, а вечером – обратно. По пути поезд срывает белье, что жители ночью повесили сушиться. По вечерам, вернувшись из рейса, машинист ищет хозяев потерявшегося белья. У каждой простыни, трусов, рубашки или носочка своя история. Почти как у пассажиров опаздывающих рейсов аэропорта Шереметьево. Однажды машинист находит лифчик. И никак не может найти хозяйку. Машиниста поезда узкоколейки играет Мики Манойлович, а его помощника Дени Лаван, они с Чулпан уже играли вместе в фильме “Тувалу”. Чулпан – хозяйка лифчика. А снимал “Тувалу” тот же Файт Хелмер. КАТЕРИНА ГОРДЕЕВА
ГОРДЕЕВА: На каком языке вы говорите в кадре? У тебя много текста?
ХАМАТОВА: У меня его нет. Там ни у кого нет текста – такой фильм, притча. Без слов. Эти съемки, признаться, – большая авантюра. Файт нашел в Баку место, которое почти точно соответствует сценарию: узенькая улочка, дома вплотную друг к другу, с балкона напротив, перегнувшись, можно что-то передать соседу. Между ними – узкоколейка. Всё как будто специально для нашей картины. Продюсеры решили обратиться к правительству Азербайджана с просьбой помочь в съемках; власти сперва радостно согласились, а потом стали предлагать: ой, а давайте мы перенесем действие из этих трущоб в наши фешенебельные районы, зачем снимать нищету, ну и так далее.
А Файт уже раззадорился, и мы начали снимать втихаря: на шухере стояли мальчишки, режиссер командовал “Мотор!”, мы запускались: мотор, поезд идет, мы играем, операторы бегают и снимают. Но как только подъезжает полиция, оборудование мгновенно прячется, и все изображают из себя мирно прогуливающихся туристов. Правда, потом в Азербайджане снимать нам стало так опасно, что группа переехала в Грузию. Мы столько хохотали, столько дурачились, давно такого не было! И Дени, и Мики, и Файт – люди, живущие исключительно в мире творчества, и съемки для меня были – будто побег в другой мир. На несколько дней.
Чулпан исчезает в темноте телетрапа. Иду к своему. Внезапно соображаю, что она так и не сказала, каким образом выяснилось, кто хозяйка лифчика. Звоню: “А как он понял, что лифчик – ее?” – “Очень просто. По трусам. Они сушились на веревке, которая тянулась из ее окна”.
В мире хелмеровской притчи у жителей трущоб, теснящихся вокруг смыслообразующей узкоколейки, мог быть только один комплект белья. И это делало рифмы судьбы простыми и понятными: трусы к лифчику, человек – к человеку, поколение – ко времени, жизнь – к истории.
“Ты правда хочешь свести всю эту книжку к рифме лифчика с трусами и так закончить?” – Чулпан отрывается от монитора и смотрит растерянно. Мы сидим на кухне целую ночь, пытаясь расстаться с книгой: поставить точку и считать эту историю завершенной. КАТЕРИНА ГОРДЕЕВА
ГОРДЕЕВА: Это метафора. Мне кажется, сколько бы мы ни сокрушались о том, в каких обстоятельствах живем, переменить их нам не под силу. Можно их описать, отрефлексировать, зафиксировать, наконец.
ХАМАТОВА: Ну, это то, ради чего мы с тобой все эти разговоры и затеяли.
ГОРДЕЕВА: Совершенно верно.
ХАМАТОВА: Но мы себя как поколение так и не определили. Мы – кто? Мы – какие?
ГОРДЕЕВА: Из одного следует другое, Чулпан. Можно ли говорить о нас как о людях, приехавших из разных российских городов в Москву, окрыленных Перестройкой и открывшимися возможностями, верящих в себя, в профессию, в свою страну, а потом с разбегу ударившихся головой о бетонную стену новой реальности, в которой ничего из того, во что мы верили и на что надеялись, просто нет?