Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вообще все тут было сонное, вялое. После каждого укола Пашка тоже незаметно засыпал, просыпался и снова приходило время укола. В последние дни уколов уже не было и Пашка, высоко подбив подушку, целыми часами лежал, глядел в окно.
За окном теперь было всего только два цвета — черный и белый. Цвета прошлого. Краски памяти. Из пестрой картины мира вымыты были подробности и детали, Родионов видел только искаженные общие черты…
Об Ольге думалось далеко и отрешенно, и вообще вся эта история казалась историей совершенно с ним не связанной, как будто произошла она с посторонними чужими людьми. Или была им вычитана из книги. Только в самой глубине сердца береглась спеленутая тугая энергия, но Пашка ни разу не попытался донырнуть, дотянуться до этой мерцающей темной глубины. Так и жил, стараясь поменьше об этом думать, терпеливо ожидая того времени, когда засевший в нем острый осколок постепенно приживется и перестанет донимать приступами пронзительной и неожиданной боли.
На тумбочке возле кровати стоял в аккуратной рамочке образок Пантелеимона-целителя. Это была небольшая цветная фотография, наклеенная на картон, фотография с той иконы, возле которой он две недели простоял в монастырском храме. Как она сюда попала Родионов не знал, вероятнее всего, отец Серафим дал ему в руки, когда его увозили. А может быть, сам приезжал. Или передал с кем-нибудь. Впрочем, «как» она тут оказалась, не имело никакого значения. Стояла и все.
В апреле его выписали и он с узлом зимней одежды вышел в белый свет. С тихим шорохом захлопнулись за его спиной проклятые ворота.
Было странное волнующуее состояние, словно в разгар зимы очутился он вдруг в незнакомом вечнозеленом южном городе, где царит постоянная мягкая весна, где все пронизано солнцем и запахом цветов. Даже резкая вонь бензина волновала его своей приятной свежестью и новизной. Он замечал все до самой ничтожной мелочи, вроде криво положенного кирпича в стене на третьем этаже соседнего дома и одновременно видел совсем в другой стороне перебегающую дорогу собаку, видел покачивающуюся на ветру ветку с вороньим гнездом и два облака, расходящиеся в небе… Зрение его обострилось, слух жадно впитывал звуки мира. Радостно скворчали городские птицы.
Остановившись посредине сквера, Родионов наблюдал их озабоченную суету. У него зашумело в голове, пьяной слабостью налились ноги. Он вышел на солнышко, присел на скамейку.
Долго сидел, возвращаясь в себя, поражаясь странности мира, в котором есть Верх и Низ, Право, Лево, Даль и Близь, о которых никогда прежде он не задумывался и даже не замечал. Есть небо, которое нигде не кончается, сколько ни лети сквозь него, и вот этот малый камушек, который невесть откуда взялся и лежит себе, не зная даже того, что он есть на свете.
Дивность Божьего мира потрясла его, растерянный разум бродил среди тайн и чудес, рассыпанных у всех на виду. Вот и он, Павел Родионов, придуманный зачем-то и приведенный в мир неизвестно для каких целей. Но не зря же… Махонький человечек с жалким узелком одежды, живой комок, сидящий на скамейке посередине огромной Земли. Маленькой, микроскопической Земли, несущейся сейчас еле заметной точкой посреди сияющих неведомых миров, неизвестно как и на чем подвешенных в беспредельном пространстве.
Почему он живой, почему он думает, чувствует, страдает, дышит? Почему он впал вдруг в детство, сидит себе и щурится на солнце.
Он сидел бы и сидел вот так, в бездумном и сладком созерцательном состоянии, но потянул холодный резкий ветерок, заставил его тело поежиться и двинуться. Родионов пошел домой, заранее боясь знакомой обстановки. Он не говорил себе, чего же он конкретно боится, все это само собою жило в нем, пусть и вытесненное в самый дальний закоулок сознания. Главное, чтобы этот, почти не ощущаемый теперь осколок, оставался лежать на своем месте, чтобы не дрогнул он, не шевельнулся в сердце, вспомнив в случайном расположении вещей, в мягких складках растревоженной постели… Стоп!
В неуловимом запахе… Не надо!
В стуле, со свисающими с него джинсами и ремнем…
В горящей настольной лампе…
В мостике над речкой Яузой… Стоп, стоп, стоп!
Все прошло, ничего не было, нет и не будет. Нет никакой реальности за спиной. Только память, только образ, только чувство. Рассыпалось в прах, смешалось с ветром. Улетело на дальние звезды. Сгорело в пекле.
Сжав зубы, переходил он через «их» мостик и не остановился в начале подъема, в том месте, где прежде, чем в первый раз поцеловать ее, похвастался, что именно здесь отговорил он самоубийцу от прыжка в воду. Не споткнулся и на середине, где говорил ей о счастье. И в конце мостика, где долго стоял он тогда, прежде чем отнести ей сверкающие стекляшки, в последний раз пересыпая их в руках.
Куда-то уплыли из-под моста «Марс» и «Юпитер»…
Преодолел, наконец, эту опасную переправу, не споткнулся и не упал с моста сам, остался цел и невредим, в трезвом рассудке. Сердце гулко стучало в груди, подкатывало к горлу, хотя мост был уже далеко позади и он ни разу на него не оглянулся.
Как после долгого-долгого странствия на чужбине входил Родионов в родной двор. Все тут было по-прежнему.
Родионов взялся свободной рукой за длинный рельс, опустил поклажу на асфальт. Рельс напряженно и тонко дрожал. Пашка поднял узел и направился к крыльцу. На золотом крыльце сидел пригревшийся на солнышке рыжий сытый кот. Лис! Вот уж о ком не вспомнил он ни разу за все это время… Там, на этом самом месте стояла тогда она. Пашка понял, что сразу взойти на крыльцо не сможет, пошел вдоль стены к своему окну, опустился в траву возле яблони, лег лицом в землю. Сырой ее запах кружил голову. Пашка закусил зубами травинку и так застыл. Никакого исхода не было и он просто закрыл глаза.
«Мать сыра-земля, мать земля сырая, матушка моя, мать сыра-земля…» — слова выпевались сами собою и сами собою звучали в его растревоженной голове.
Много-много лет назад вот так же лежал он на опушке березового леса, чувствуя песок на зубах. Он лежал, ослабевший после судорог, а его тормошили подбежавшие колхозные бабы, что сгребали в тот день сено неподалеку отсюда, тормошили, поднимали с земли, озабоченно вглядывались в его зрачки… И весь тот страшный день ярко засиял теперь в его памяти — летний, горячий, невыносимо душный, с тяжким рокотом медленно приближавшейся от всех горизонтов грозы…
В тот день от него уехала мать.
Пашку накануне отправили погостить в соседнюю деревню к каким-то троюродным родственникам. Это мать так догадалась устроить, чтоб не было долгих слез при расставании. И они с троюродным братом, насыпав полные карманы семечек, отправились на речку и там повздорили из-за ножичка. «А мамка-то твоя уехала!» — зло выпалил ему в лицо брат. И Пашка сразу поверил, потому что и сам догадывался уже, уронил отнятый в борьбе ножик и со всех лопаток кинулся домой. Семь километров напрямик, через лес.
Вылетела из-под ног какая-то большая лесная птица, с шумом и треском проламываясь сквозь кусты. Озноб ужаса пронзил его, он рванул еще отчаянней. Всю дорогу, подвывая, бежал он рысью, пока не увидел с опушки пустой дом. Это он так сразу определил, что — дом пуст!