Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– А ихнюю Варшаву брали раз двадцать. Кому не лень было. Злились они сильно, когда им это поминали. Насчет Москвы что скажете, товарищ лейтенант? – спросил Бендеберя.
– В общем, по моим подсчетам – вранье. Не могли они дотуда добраться. Даже если посчитать среднюю скорость продвижения – не получается. Да и ничего это не меняет, воевать-то все равно надо. Что насчет этого лесника скажете? Как считаете – не заложит?
– Черт его знает. Живет зажиточно, крепкое у него хозяйство, – раздумчиво ответил Семенов.
– Ага, я тоже заметил – кроме семи слоников на полке, часов-ходиков с гирьками и горки подушек на кровати под кружевной накидкой – еще и городской славянский шкаф, – усмехнулся лейтенант.
– Вся мебель ручного изготовления, даже так называемая городская. Так что шкаф – это еще не богатствие. А вот швейная машина и зеркало – это нехилый достаток, факт. А еще – железная кровать-сетка, с набалдашниками на спинках, тоже матерая штука для хозяев, – вежливо поправил своего начальника ефрейтор.
– Комод красивый. С ручками! – молвил бурят.
– А никого в деревне резным комодом мореного дерева не удивишь. У меня брат такие десятками резал, когда валенки не катал и шкуры не выделывал, – заметил не без гордости Бендеберя.
– А ручки красивый, – невозмутимо стоял на своем азиат.
– Это да, можно удивить металлическими фигурными ручками на том комоде, особенно если они с замочками. Красивые ручки, факт. Как у нас были, – уперся и ефрейтор.
Семенов подумал, что по всем признакам основательности дома – деревянный пол, печка, топящаяся по-белому[125], крепкий забор из половинок жердей, крытая не соломой, а тесом, в перехлест, крыша – богат лесник. Хороший нужник на огороде тоже впечатлял.
– В доме – самовар, керосиновые лампы с целыми стеклами. Еще – большая настольная керосиновая лампа с абажуром. Книги, – напомнил ефрейтор.
– Прикидываете – будет этот богатей за совецку власть или к немцам переметнется? – спросил Семенов.
– Именно. Я успел фотографии у него посмотреть – вот и задумался, – ответил лейтенант.
– А фотографические карточки не являются редкостью или признаком зажиточности. Потому что с них все вообще начинается – можно жить в хате с земляным убитым полом, есть одну картошку, но фотографическая доска, застекленная, в резной рамке – будет. Это ж родичи, факт, – заметил ефрейтор.
– Я не о том. На его фотках ни одного красноармейца или краскома нету. А фоток много. Это меня настораживает.
– А другого выхода у нас нету. Если завтра вместо лекаря он полицейских приведет или немцев – ему, гаду, первую пулю, – хмуро сказал Бендеберя.
– Ладно, отдохнули, пора дальше двигать.
И действительно – двинули дальше.
– Как насчет по граммульке? – спросил Середа менеджера, упоенно копавшегося в трофейном добре с целью найти что поесть на обед. При этом артиллерист и впрямь бултыхнул в бутыли опалесцирующей жидкостью.
– Не, неохота. Да и тебе, знаешь, тоже бы не стоило.
– Я свою меру знаю. И болит не так сильно, когда примешь. Да и тем двоим тоже лучше после сотки, – кивнул в сторону палатки с ранеными-больными Середа.
– Ну як скажешь, – заявил твердо сержант, налил себе (и впрямь не так чтоб много – в колпачок от фляжки), не торопясь, выбрал закусон в виде огурчика – и немедленно выпил. Потом налил столько же, но сам пить не стал, а отправился к раненому. Какое-то время провел там, потом вернулся в некотором недоумении, напевая себе под нос:
Служили два товарища, ага!
Служили два товарища, ага!
Служили два товарища в одним и тем полке,
Служили два товарища в одним и тем полке.
Вот пуля пролетела и – ага!
Вот пуля пролетела и – ага!
Вот пуля пролетела, и товарищ мой упал.
Вот пуля пролетела, и товарищ мой упал.
– Это ты к чему? – насторожился Леха.
Середа, не переставая ныть свою странную песню, вытряхнул на траву капли из кружки, напялил ее на фляжку, а бутыль запихнул аккуратно в вещмешок. Вид у него был невеселый.
Я дернул его за руку – ага!
Я дернул его за ногу – ага!
Я дернул его за руку – товарищ не встает.
Я дернул его за ногу – товарищ не ползет.
Я налил ему водки и – ага!
Я налил ему водки и – ага!
Я налил ему водки, а он водку не берет,
Я налил ему водки, а он водку не берет.
– Да можешь ты мне ответить, чтоб тебя черти драли! – возмутился потомок.
– Усов этот – без сознания, похоже. Лежит весь мокрый как мышь и не отвечает. И пить, соответственно, не может. И есть, как ты понимаешь, мой крылатый друг, – тоже. А коли боєць не може ні пити, ні їсти – це зовсім похано, дюже похано[126]. Такие дела.
Из палатки донеслось какое-то злобное ворчание. По голосу – вроде на того раненого похоже, что все время ругался. Тут вроде бы что-то членораздельное донеслось, но тихо, и Леха не разобрал. Впрочем, Середа тоже не расслышал. Пожал плечами, аккуратно поставил мешок с бутылью и пошел к ворчавшему что-то раненому. Потомок – из любопытства – тоже.
– Че? – спросил артиллерист, сунув голову в темноту.
– Через плечо! Ты чего распелся тут, зараза? – зло, но тихо откликнулся из вонючего тепла раненый.
– Ну тут можно. Мы посреди леса сидим.
– Тогда налей еще, не жидуй! И помоги на свет выбраться, черт бы тебя драл поперек!
Середа пожал плечами, залез в палатку весь, что-то там неуклюже делая здоровой рукой.
– Можешь перевалиться? Вот сюда. Давай боком, потихоньку.
– Ногу помоги затянуть.
– Так?
– А-а-а, каб ты вспух! Каб цябе перавярнула ды падкинула! – зарычал сквозь зубы раненый, но артиллерист на это никак не отреагировал: видно, вошел в положение.
– Тяни плащ-палатку за углы, аккуратно, – велел он Лехе, вылезая наружу.
Тот потянул, не к месту вспомнив, что вот в каком-то кино про Штирлица говорилось, что женщина во время родов зовет маму на родном своем языке, а мужики рожать не умеют, потому, наверное, ругаются на родном, когда сильно больно.
– У, зараза, будь оно неладно совсем триста раз… – затихающе рычал раненый, которому, видно, стало полегче. Он вертел головой, оглядывал полянку. Середа тем временем налил в кружечку еще порцию жидкого лекарства. Поднес лежащему с кусочком хлеба, на который водрузил пластик сала. Себе тоже добавил, но сала трогать не стал, обошелся соленым огурцом. Чокнулись, опрокинули.