Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Гляди-ка! Гляди! — сказал Чистюлька Паучихе. — Дурная примета!.. Кабан (священник)! Как он попал сюда?
— Очередная их штучка! Сука (шпион) новой породы, — отвечал Шелковинка. — Какой-нибудь переодетый шнурочник (жандарм) пришел сюда вынюхивать.
Язык каторги имеет для жандарма много прозвищ: когда он выслеживает вора, он шнурочник; когда его сопровождает, он гревская ласточка; когда ведет на эшафот — гусар гильотины.
Необходимо, пожалуй, чтобы закончить описание тюремного двора, обрисовать в нескольких словах двух других братьев. Селерье, по прозвищу Овернец, он же Папаша Хрипун, он же Тряпичник, и, наконец, Шелковинка (у него было тридцать имен и столько же паспортов), теперь будет выступать под этой последней кличкой, которую ему дала Высокая хевра. Этот глубокий философ, подозревающий в лжесвященнике жандарма, был детина пяти футов и четырех дюймов роста, с необычайно развитыми мускулами. Под огромным лбом сверкали маленькие глазки, полуприкрытые серыми, матовыми, как у хищных птиц, твердыми веками. С первого взгляда он напоминал волка, так широки были его выступающие, резко очерченные челюсти; но жестокость, даже лютость, — все, что подразумевало такое сходство, уравновешивалось хитростью и живостью лица, изрытого оспой. Каждая щербинка, четко обозначенная, была одухотворена — столько в этом лице чувствовалось озорства. Преступная жизнь с ее спутниками — голодом и жаждой, ночлегами на набережных, на береговых откосах, на мостовых и под мостами, с оргиями, когда удачу вспрыскивают разного рода крепкими напитками, наложила на это лицо как бы слой лака. Появись Шелковинка в своем натуральном виде, полицейский агент и жандарм распознали бы свою дичь на расстоянии тридцати шагов; но он не уступал Жаку Коллену в мастерстве грима и переодевания. Однако сейчас Шелковинка, как и все крупные актеры, которые заботятся о своей внешности лишь на сцене, был одет небрежно; он щеголял в какой-то охотничьей куртке с оборванными пуговицами, протертыми петлями, откуда сквозила белая подкладка, в зеленых изношенных туфлях, выцветших нанковых панталонах и в фуражке без козырька — его заменяли спускавшиеся на лоб бахромчатые концы старого застиранного и посекшегося шелкового платка.
Паучиха представлял собой резкую противоположность Шелковинке. Знаменитый вор — подвижный кривоногий толстяк, низкорослый и пузатый, мертвенно-бледный, с черными ввалившимися глазами, в поварском колпаке, — пугал своей физиономией, явно изобличавшей в нем натуру, родственную плотоядным животным.
Шелковинка и Паучиха ухаживали за Чистюлькой, не питавшим уже никакой надежды на спасение. Не пройдет и четырех месяцев, как этот убийца-рецидивист будет судим, осужден, казнен. Поэтому Шелковинка и Паучиха, дружки Чистюльки, называли его не иначе как Каноником, понимай: каноником обители «Утоли моя печали». Можно легко понять, почему Шелковинка и Паучиха нежничали с Чистюлькой. Чистюлька зарыл в землю двести пятьдесят тысяч франков золота, свою долю добычи, захваченной у супругов Кротта, выражаясь стилем обвинительного акта. Какое великолепное наследство для двух дружков, хотя оба этих старых каторжника должны были через несколько дней вернуться на каторгу! Паучиха и Шелковинка знали, что за квалифицированные кражи (то есть кражи с отягчающими обстоятельствами) они будут приговорены к пятнадцати годам, не считая десяти лет по предыдущему приговору, прерванных побегом. И хотя им предстояло отбыть одному двадцать два года, другому двадцать шесть лет каторжных работ, они оба надеялись сбежать и разыскать золотой запас Чистюльки. Но член общества Десяти тысяч хранил тайну, рассудив, что, пока он не осужден, незачем ее открывать. Принадлежа к высшей аристократии каторги, он не выдал своих сообщников. Нрав его был известен: господин Попино, следователь по этому чудовищному делу, не мог ничего от него добиться. Этот страшный триумвират заседал в глубине двора, то есть под пистолями. Шелковинка оканчивал обучение молодого человека, который попался по первому делу, и, не сомневаясь, что ему дадут десять лет каторжных работ, наводил справки о различных лужках.
— Так вот, малыш, — наставительно говорил ему Шелковинка как раз в то время, когда показался Жак Коллен, — отличие между Брестом, Тулоном и Рошфором таково…
— Ну, ну, старина! — торопил его молодой человек с любопытством новичка.
Этот юноша из хорошей семьи обвинялся в подлоге и сидел в пистоли, соседней с той, где был Люсьен.
— Так вот, сынок, — продолжал Шелковинка, — в Бресте, будь уверен, выловишь бобов, коли третий раз зачерпнешь ложкой баланды из лохани; в Тулоне подцепишь их только на пятый, а в Рошфоре и вовсе их не выловишь, разве что ты обратных.
Сказав это, глубокий философ опять присоединился к Чистюльке и Паучихе, чрезвычайно заинтересованным кабаном, и все трое зашагали по дворику навстречу подавленному своим горем Жаку Коллену. Обмани-Смерть весь ушел в свои мрачные думы, думы свергнутого императора, и не замечал, что привлекает к себе все взгляды, что стал центром всеобщего внимания; он шел медленно, не отрывая глаз от рокового окна, где повесился Люсьен де Рюбампре. Заключенные не знали об этом происшествии, потому что сосед Люсьена, молодой подделыватель документов, по причинам, которые вскоре станут известны, умолчал о случившемся. Итак, три дружка приготовились преградить дорогу священнику.
— Нет, это не кабан, — сказал Чистюлька Шелковинке, — это обратная кобылка. Гляди, как он тянет правую!
Тут необходимо объяснить, ибо не всем читателям приходила фантазия почтить своим посещением каторжную тюрьму, что каждый каторжник прикован к другому цепью, и, как правило, старый с молодым. Тяжесть этой цепи, приклепанной к кольцу выше лодыжки, такова, что к концу первого года у человека навсегда изменяется походка. Осужденный, будучи вынужден напрягать одну ногу сильнее другой, чтобы тянуть ручку — так называют на каторге оковы, — неизбежно усваивает эту привычку. Потом, когда он расстается с цепью, кандалы, как ампутированная нога, оставляют след на всю жизнь: каторжник всегда чувствует ручку, ему никогда не выправить окончательно свою походку. На языке полицейских — он тянет правую. Эта примета, знакомая всем каторжникам, как и агентам полиции, если и не прямо приводит к опознанию товарища по несчастью, то все же этому способствует.
Обмани-Смерть, бежавший с каторги восемь лет тому назад, почти преодолел эту привычку, но, погруженный в глубокое раздумье, он замедлил шаг, и былой недостаток, как ни мало он был заметен, не мог при такой медленной, размеренной поступи ускользнуть от опытного глаза Чистюльки. Впрочем, весьма понятно, что каторжники, находясь