Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В начале семидесятых на Чукотке в кругу товарищей по производству я прочитал Зачем он роет эту яму… – и оскорбленные услышанным работяги чуть меня не прибили лопатами.
И, наконец, в середине семидесятых во время коллективной пьянки я прочитал, что я за бомбу – не за пироги… – и оскорбленные услышанным собутыльники накатали в КГБ заявление, в котором пожаловались, что я грозился взорвать барак.
У каждого за пазухой кирпич, а у меня – Горбовский.
Дал Глебом в рыло – и такая радость.
Еще в 62-м во времена своего похода к Михаилу Светлову я обнаружил у Иосифа Уткина удивительные строчки:
Тиха легавая, как мышь
…………. но кряки чутки —
и, криком огласив камыш,
обидев суку, смылись утки.
А вот у нашего Старика такой номер не прошел, и вместо « юга » (с легкой руки Глеба Горбовского) Валиным « серым шейкам » придется теперь породниться с « ягелем-мхом » ; и когда этот Валин текст, обозначившись моей мелодией, обернулся слезоточивым стенанием, вооружившись которым (как в свое время говаривал Булат Шалвович) « даже не стыдно ходить по электричкам », мой « будущий издатель и рупор израильской военщины» (так моего друга охарактеризовал, припечатав к позорному столбу, полковник Комитета государственной безопасности товарищ Горбатых) вдруг загорелся нам всем его вместе запечатлеть, включая и Толю, которому этот Валин стих посвящен.
Мой друг, решив записать наше коллективное пение на пленку, похоже, замыслил эту свою затею всерьез, и Валя, когда я ему об этом рассказал, потом еще все шутил, что у нас теперь будет квартет камерной музыки.
После разоблачения «подпольной фирмы» и моей скандальной депортации на материк Толе будет уже не до шуток – законопатив окна во двор портретами Ильича, в противовес «бойцам невидимого фронта» он приступит к строительству заградительного экрана, и этот « вечный бой » завершится для всех нас плачевно.
Но вопреки профилактической порке, устроенной мне в редакции «Магаданской правды», и невзирая на вывернутую от смеха челюсть Мордоворота, так меня озадачившую в кабинете товарища Горбатых, останется Толина гравюра, где на мою мелодию будет изображен
Плач пойманных уток
А.Цюпе
В эту осень мы вниз носы носим.
За нас стыдно – краснеет ясень.
Не глядимся в остывшую просинь.
И не просим. И путь наш ясен.
Не дождать нам зимы-белошвейки.
Позабудемся вьюгой и югом.
Мы собьемся, серые шейки.
Нам и вместе придется туго.
Мы как в воду глядели, как в остынь.
В небе тучи темней базальта.
Пронесут нас, да! В эту осень
Пронесут нас людским базаром.
Под галдеж будут мять и щупать.
Горстку сердца в перья обвалят.
Будет легче немногим щуплым,
Но и в них небо рухнет обвалом.
Мы лицом с этой страшной минутой
Одиноки вдруг в целом свете.
И хоть знаем, что не минует,
И хоть видим, что цепки сети,
Вот он миг, желанный, известный,
Где как души прощальным крылом,
Уносятся вдаль наши песни,
Выстраиваясь углом.
1
Пересеклись мы с ним где-то в половине четвертого утра в типографии на Херсонской: выгружая из вихляющей клети лифта «Красную звезду», я подвозил ее на тележке сортировщицам, а в это время он, мечась к транспортеру и обратно, подхватывал ползущую «Правду» и, скользя и путаясь в матрицах, раскладывал ее рядами по столам.
Среди газетного хлама и рулонов бумажного шпагата было как-то нелепо осознавать его виноватую улыбку, такую в здешних краях неуместную и одинокую, точно он свалился с небес – в этом прокеросиненном чаде с тарахтящим полотном ленты, по которой, словно туши на мясокомбинате, все ползут и ползут бесконечные пачки; или, уже потом, в экспедиции, видеть его склонившимся над кипой обложек с номерами киосков и количеством «Футбола-Хоккея» клюющим мазилкой чернильницу, когда вот-вот и проклюнется одиннадцать и, ерзая от нетерпения, каждый поглядывает на часы и даже готов перевести вперед стрелки, и гонец в гастроном уже нахлобучивает ушанку и на ходу все не может попасть дрожащей ладонью в рукав, торопясь в гудящем закутке винно-водочного отдела плечом к плечу с озабоченными в своих заляпанных робах штукатурами высмотреть на витрине розовый вермут.
Однажды я затащил его к себе. Мы уже допивали бутылку, и, когда отодвинули с траурным обручем стаканы, я с ним поделился последним куском своей прозы.
Он как-то печально на меня посмотрел и засобирался. Я вышел его проводить, и в коридоре нам повстречалась соседка. На ее бесформенном теле поверх какого-то подобия нижней рубашки висело напоминающее кофту рубище, кое-где уже протершееся; опухшие ноги были обуты во что-то похожее на галоши; клочковатые седые волосы неряшливо и несвеже спадали на оплывшие дряблые щеки – и на всем этом фоне – чуть ли не смеющиеся, неожиданно совсем еще молодые глаза…
Они были чем-то сродни: она – где-то еще там, в прошлом веке, на дне своего рождения, единственная верующая из всех четырнадцати жильцов, и он – где-то уже совсем не здесь, на пути к своему космосу; как брат и сестра.
Уже давно захлопнулась дверь, но женщина все еще глядела ему вслед – и все никак не могла успокоиться: «какое удивительное лицо». И еще осталась музыка его текстов – на кассете, которую он мне подарил.
2
Под голос Володи Матиевского, слегка заикающийся и хрипловатый, что, взлетая и падая, то лихорадочно ерничая, а то замирая, дрожащей скороговоркой прокладывает на пленке магнитофона узор, спорим я и Сотников, чья телогрейка висит у нас в коридоре на вешалке.
Современным Ломоносовым он приехал в телятнике из Котласа. Не расставаясь с учебником политэкономии и манифестом своего вождя и учителя товарища Лифшица, он посвятил мне трактат под названием «Товарищу по борьбе», но, усомнившись в моей стойкости, сочинил про меня поэму, в которой я изображен в облике паука.
Чуть ли не брызгая слюной, Сотников костерит и Володю, предрекая всем ненавистным эстетам естественный распад, смешав в одну кучу Вознесенского и Рембо, Соснору и Эль-Греко, под упорным взглядом Павловского, что набычившимся вурдалаком сидит напротив и, наливаясь негодованием, тянет «агдам».
Павловский похож на белобандита, каким его изображает «Спутник кинозрителя»; Володя его как-то к нам привел, и он сразу же нас пленил какой-то дикой смесью татарской искрометности с помноженной на польскую непредсказуемость российской отчаянностью. Будучи членом партии, он вызывает в Сотникове глубокое презрение. Однажды Павловский принес нам ставшую уже легендарной повесть, где аспирантки с филологического факультета делают коллективный минет мальчикам с Петроградской стороны, а уставший от своего бесконечного романа лирический герой в фартуке и в валенках торгует грибами на Дерябкином рынке.