Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но разумеется, главный интерес представляют статьи литературного содержания. Программный характер носит статья “Там или здесь?”, напечатанная в “Днях” за 18 сентября (№ 808). В первый раз Ходасевич пытается определить для себя соотношение “здешней” (эмигрантской) и “тамошней” (советской) литератур; к этой теме он еще не раз вернется. Сейчас он пытается занять позицию “среднюю”, объективную: “Одни предсказывают смерть всему здешнему, другие – тамошнему. ‹…›И те и другие исходят из довольно правильного положения, что на зараженной почве здоровому растению не быть. Беда в том, что каждая сторона считает свою почву вполне здоровой, а вражескую – насквозь гнилой”[622].
Это – цитата из начала статьи. А вот ее завершение: “Литература русская рассечена надвое. Обеим половинам больно, и обе страдают, только здешняя иногда не хочет стонать – из гордости (может быть, ложной). А тамошней и стонать не велено. И бахвалиться им друг перед другом нечем. И высчитывать, какая из них задохнется скорее – не надо, нехорошо. Бог даст – обе выживут”[623].
Но что же кажется поэту наиболее значительным в словесности по сю и по ту сторону границы? Ходасевич упоминает целый ряд имен: Пастернак, Мандельштам, Есенин, Клюев, Цветаева, Алданов, Муратов… И рядом с ними – такой заурядный автор, как Сергей Сергеев-Ценский. Ходасевич отмечает “дарования” Леонида Леонова и Константина Федина. Зато Исаак Бабель, Всеволод Иванов, Борис Пильняк оказываются у него в ряду “посредственностей” – наряду с Николаем Асеевым и Лидией Сейфуллиной. По мнению Ходасевича, “знаменитый Бабель – это третий сорт Горького, приправленный, смотря по сюжету, то Горбуновым, то Юшкевичем”. Впрочем, неприятие Бабеля с Владиславом Фелициановичем разделяли многие близкие ему писатели, в том числе и Набоков – так же, как симпатии к Михаилу Зощенко и Юрию Олеше.
В 1926 году во втором выпуске рубрики “Парижский альбом”, которую Ходасевич вел в “Днях” (№ 1027. 13 июня), ему пришлось высказаться еще об одном писателе из метрополии – Константине Вагинове. Это первый из множества отзывов Ходасевича об этом авторе, чаще всего – негативных, иногда – сдержанно-хвалебных. Первая книга стихов Вагинова, присланная в Париж Михаилом Фроманом и Идой Наппельбаум, разочаровала писателя: “хороший ямб” и “хороший язык” Вагинова не могли в глазах Ходасевича искупить “бессмыслицы” его стихов. “Дело поэта именно находить слова для выражения самых сложных и тонких вещей. Мы охотно прощаем ему те отдельные случаи, когда он бессилен выйти победителем в бореньях с трудностью. Но поэт, который всегда и сплошь оказывается побежден, который никогда не находит нужных и подходящих слов – явно берется не за свое дело”. Право на суггестивность, на то, что он сам называл “заумью”, которое Ходасевич признал за Мандельштамом, он не готов был признать за Вагиновым. Зыбкие смысловые ходы, которые он прощал символистам, потому что чувствовал ту скрытую, невысказываемую реальность, которая стояла за их текстами, раздражали его у младших по возрасту поэтов.
Если неприятие вагиновской поэтики было естественным и вытекало из собственного творческого пути Ходасевича, то несколько труднее объяснить его неизменно доброжелательное отношение к творчеству Сергея Есенина, чье самоубийство было главной сенсацией литературного сезона 1925–1926 годов. Ходасевич никогда не любил “новокрестьянской” поэзии, из которой Есенин вышел; его, казалось бы, должны были раздражать есенинские эпатажные выходки имажинистского периода, как и “темная”, витиеватая стилистика “Инонии” или “Пугачева”; его эстетическое чувство могла оскорблять надрывная банальность и стилистическая приблизительность некоторых поздних стихотворений Есенина – как оскорбляла она чувства акмеистов, особенно Ахматовой, сохранившей бескомпромиссное неприятие личности и поэзии Есенина до конца своей жизни. И тем не менее “искренность” трагически ушедшего из жизни поэта (в которой многие современные биографы Есенина и исследователи его жизни обоснованно сомневаются) перевешивала для него все прочее. В письме Михаилу Фроману в начале 1926 года Ходасевич писал: “Жизнь его была цепью ужасных ошибок – религиозных, общественных, личных. Но одно, самое ценное, всегда было в нем верно: писание было для него не «литературой», а делом жизни и совести. Перечитывая его стихи, вижу, что он всегда был правдив перед собой – до конца, как и должен, как только и может быть правдив настоящий поэт”[624]. В этом же духе говорит Ходасевич о Есенине и в нескольких статьях и очерках, посвященных его памяти[625].
Симпатии Ходасевича к Есенину могло способствовать то обстоятельство, что в статье Юрия Тынянова “Промежуток” к обоим поэтам предъявляются очень сходные претензии: в том, что они “отступают”, отказываются от борьбы за обновление поэтического языка. У Ходасевича это “отход на пласт литературной культуры”, Есенин же после “Пугачева” (которым Тынянов восхищается) погрузился в мир лирической банальности и начал писать “стихи для легкого чтения”. Несомненно, Ходасевич обратил внимание на это соседство: неслучайно в “Парижском альбоме” он хвалит Есенина за предсмертный “поворот к Пушкину”, а в статье “Формализм и формалисты” защищает покойного поэта от представителей этого течения – правда, не от Тынянова, а от Шкловского. Если наше предположение верно и статья Тынянова способствовала известной “солидарности” по отношению к Есенину со стороны Ходасевича, то реакция была взаимной: Есенин в последние дни жизни в разговорах с Вольфом Эрлихом с большой похвалой, даже с восхищением отзывался о некоторых стихотворениях Ходасевича (“Звезды”, “Елена Кузина”).
Высказывался Ходасевич и о пролетарских писателях – в рецензии на антологию их поэтических произведений, составленную Семеном Родовым (статья “Пролетарские поэты” в “Современных записках”, кн. XXVI). Его итоговый диагноз безнадежен:
Когда один годовалый ребенок умеет говорить “папа”, а другой “папа” да еще “мама”, а третий – “папа”, “мама” да еще “няня” – то мы о нем говорим: ишь, какой молодчина! ‹…› Пока пролетарцы числились в учениках – можно было средь них различать более или менее одаренных ‹…›. Но теперь, когда школьники заявляют себя учителями, когда под их классными упражнениями значится не “Иванов Павел” и не “Сидоров Петр”, а “писатель такой-то”, – кончено: микрометрические приемы оценки к ним больше не применимы. Как художники законченные и даже претендующие на поэтическую гегемонию – все пролетарские поэты … ничтожны повально и одинаково.
В том же духе отзывается Ходасевич о поэме Василия Казина “Лисья шуба и любовь” (Дни. 10 января) и о литературной деятельности Дмитрия Фурманова, некролог которому (Дни. 28 марта) заканчивается так: “Он умер чиновником, о котором