Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Галкин ощутил давно неслыханное вдохновение. Ему казалось, что в этих сумерках сам Бог витает между предметами, таится в складках штор, легко касается милостивой стопой мест на карте, отмеченных булавками, и уколы их остриев обращает в воздушные ласки, и, как сообщник в добром деле, лукаво с ним перемигивается. И Галкин, говоря о жизни и смерти, говорил о жизни и смерти с той же легкостью, сообщаемой ему порхающим Богом, с какой два эти слова, прикровенные многоречием понятий, призваны были ублажить разум и сердце ради того главного, что они скрывали.
– Я больше ничего не могу придумать, – неожиданно для себя самого оборвал он себя и глянул в окно, где, розовея от предрассветного стыда, продолжали отплясывать электрической киноварью пунцовые буквы.
– А, – сказала Маша без всякой интонации. – Не верю.
Он привлек ее к себе; глаза ее влажно блеснули, и он увидел, как стоит в них жизнь – так же широко, как два месяца тому назад широко шагала зима к северу от Москвы, широко переступая заснеженные крыши, дымы, которыми курилась студеная земля, похолодевшие сосны с нежными на ощупь стволами и липы в буклях инея у церквей, под которыми криво взрастали из земли каменные надгробия поэтов в военных сюртуках. И увидел себя самого и своего веселого сегодня сообщника, хмельного душистым и летучим всемогуществом.
* * *
Лето расположилось в Москве навсегда. Оно завоевало этот город, город пришелся ему по душе, и оно решило остаться. Эмаль небосвода неуклонно струилась вниз, лизала крыши горячим дыханием, стекала на изнемогающий асфальт, томила печным дыханием, обдавала душно и крепко.
Глядя из окна на улицу, Тимофей почему-то вспомнил, как лет десять назад в такой же забитый тополиным пухом полдень он пришел в магазин за хлебом, а продавец – по виду отставной интеллигент – почему-то любезно, вкрадчиво спросил: «Вам „Пшенички“?» Почему-то это.
Вернувшись с Кавказа, он до сих пор пребывал во власти довольно противоречивых чувств.... Образ флегматичного Завады надолго остался для него символом потерянной мечты. Впрочем, разочарование его не было столь велико, чтобы как-то решительно менять мировоззрение, разве что было еще досадней, что противогаз утратил некоторые свои известные свойства. Просто теперь ему стало окончательно ясно, что надеяться больше не на кого и спасаться поэтому надо и предстоит самому, и в этом он предвкушал какую-то сладкую отраду. Но все же было немного грустно оттого, что академики не оправдали надежд, возложенных на них легкомысленным телевидением, пусть даже и при том, что сами об этих надеждах ничего не ведали.
Вероника наконец-то перестала отвечать на его звонки, впрочем, звонок такой был всего один, но глубже он решил не падать и оставил ее в покое. Теперь, когда он вышел из любовной битвы и остыл от горячки боя, все произошедшее с ними стало ему ясно. Просто однажды на пашне своей страсти они увидели росток любви и оба от испуга и с непривычки стали яростно топтать его, стремясь погубить. Какого цвета любовь? Похожа ли она на клейкую травинку, на саженец или, может быть, на цветочную луковицу? Какое-то время ему не удавалось пожелать ей добра, но все-таки это получилось.
Уже несколько недель Тимофей никак не мог дозвониться Вадиму. Мобильный был выключен, а его домашний телефон не отвечал. Тимофей ломал голову, что с ним могло приключиться, пока наконец Феликс все ему не объяснил.
– Кадимский что учудил, – сообщил он как бы между прочим. – Бросил все и уехал на Кавказ искать этих академиков. Помнишь, вы сами мне рассказывали зимой?
– Что-что? – недоверчиво протянул Тимофей. – Куда, ты сказал?
– Ну да, – удивляясь его недоверию, подтвердил Феликс.
«Вот оно, – мелькнуло у Тимофея в голове, – разменял. – На лице его проступило выражение вшитого алкоголика. – Как же это, а?» – продолжал думать он и, хотя давно уже говорили о другом, растерянно и беспомощно улыбаясь, переводил глаза с лица на лицо той компании, о которой нечего говорить. Но никто не мог понять этого его выражения и того, какие чувства им завладели. Понять его вполне мог только Вадим, но Вадим сам и был его причиной.
Они стояли, поставив сумки на узкую ленту асфальта, и смотрели, как разворачивается машина. Потом смотрели ей вслед, как она становится все меньше и меньше. Дорога здесь шла по неширокой полосе суши. С одной стороны лежало море, с другой – тонкой, сморщенной ветром пленкой стлался плоский лиман. Машина увезла с собой помеху своего двигателя, и проступили настоящие звуки этого места: шипящий шум легкого прибоя, сосредоточенное стрекотание насекомых, трепет под ветром целлофана, прикрепленного к длинному шесту, косо стоящему на бахче.
– И куда? – спросил он, берясь за сумки.
– За мной. – Она показала на несколько белых домишек среди округлых яблонь, черешни и абрикосовых деревьев, усеянных белым цветением. Над одной крышей мотался голубоватый дымок. С волнистых холмов, плоско налегающих друг на друга, налетал аромат набирающей силу степи и вплетался в соленый, йодистый запах моря, запах рыбы и водорослей.
– Слушай, ты просто волшебница, – проговорил он восхищенно, покоренный светлой негой этого простого прозрачного пейзажа.
Она оглянулась на него со счастливой улыбкой.
– А ты говоришь – академики.
Она долго возилась с ржавыми ключами. В противоположном конце улочки стояла пожилая женщина в зеленой безрукавке, повязанная белым платком, и смотрела на них из-под руки.
Утроба дома обдала их стоячей прохладной нежитью. В полумраке на половину комнаты белела обмазанная глиной и побеленная известкой печка. У окошка на толстых прочных ногах стояли стол и табуретки, а у стены застеленная железная кровать с высокими прямоугольными спинками. Гладкие, в оспинах от древоточцев, доски низкого потолка нависали над самой головой.
– Надо протопить, – сказала она и стала выкладывать из сумки продукты.
Он присел около печки.
– Чем бы разжечь? – сказал он.
Она протянула ему авиационные билеты. Дрова занялись сразу, как будто печка истомилась от жажды, и теперь пила огонь большими жадными глотками.
– Ну вот, – сказала она, усевшись на кровать и сложив на коленях руки, – у нас три дня.
Он сидел на корточках и, склонив голову, заглядывал в топку.
– Ты мышей боишься?
– Я? – удивился он.
* * *
Море вблизи было серое, с мутной тяжелой водой, с желтоватыми бровками волн и лишь у горизонта напитывалось синим цветом неба. Мелкий-мелкий ракушечник, которому еще только предстояло стать песком, проваливался под ногами с мокрым скрипом. На нем свалявшиеся в косички зеленые водоросли черной каймой лежали там, где оставили их волны, а на них пузырями лежала пена. Далеко направо берег невысоко поднимался бурыми, красноватыми глинистыми обрывами, которые покрывала светло-зеленая полоска травы, а в другую сторону тянулся на уровне моря и пепельным штрихом пропадал в золотистой дымке. Растянутые на кольях, сушились сети, и лежали лодки, подставив солнцу крепкие узкие днища.