Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Угощайтесь! – говорил Ачалов, вонзая в сочное яблоко крепкие зубы. И все стали есть, хрустеть, вкушать сладостные осенние плоды, наслаждаясь ароматами невидимого райского сада.
Вскоре покинули солнечный кабинет с видом на блестящую реку, на золотистые туманные дали, в которых, как сквозь голубоватую дымку, виднелись церкви, шпили, белые дымы. Москва в сентябрьском солнце казалась золотым спелым яблоком, и его хотелось взять в руки, прикоснуться к нему губами.
В коридоре Белосельцев остановил Красного Генерала:
– Прошу разрешение на рекогносцировку. – Он показал генералу карточку, выданную ему Каретным. – Вечером, если будет ваше «добро», я могу доложить обстановку.
– Даю добро. Всю информацию только мне! Пока нет единого штаба, нет разведки и контрразведки, всю добытую информацию – мне лично! – Генерал ушел по коридору в золотисто-красноватую глубину, а Белосельцев, прочитав на визитке адрес и размашистую роспись Каретного, заторопился наружу, в толпу, в разливы песен и музыки.
Медовый вкус яблока на губах. Черные мокрые семечки на ладони. Сжимая в кулаке сердечки семечек, Белосельцев пробирался сквозь красные знамена, блеск икон, казачьи кресты, баркашовские возгласы «Слава России!». Он поехал на метро в центр города, по адресу, начертанному на визитке Каретного.
Резиденция, куда он был приглашен, оказалась не казармой, не чиновным учреждением, а нарядным особняком нежно-бирюзового цвета, с красивой чугунной оградой, из-за которой поглядывали глазки телекамер. Белосельцев нажал на сигнальную кнопку, услышал щелчок, вопрос, к кому он идет. Назвал Каретного и был пропущен сквозь дубовые, обитые медью створы в мягко озаренный, с коврами и мрамором холл.
Охранники в черной форме, вооруженные пистолетами, исследовали его документы, визитку с автографом Каретного. Многократно, бесстрастно сверяли фотографию в паспорте с его лицом. Но появился Каретный, сделал знак охране, подхватил Белосельцева под локоть и повлек по коврам мимо мраморных статуй.
– Хорошо, что пришел, – радовался Каретный. – Нас примут, будет разговор. Посиди где-нибудь, я за тобой приду. Если хочешь, послушай, как бренчит на рояле Ростропович. Из Европы прискакал, старый козел! – И ушел, бодрый, моложавый, с жизнерадостным загорелым лицом, ничем не напоминая голубоватый призрак минувшей ночи.
Пережив у Дома Советов утреннее ликующее чувство одоления и победы, Белосельцев ожидал увидеть здесь, в стане врагов, смятение совершивших ошибку и преступление людей, ожидающих возмездия, ищущих возможность покаяться, избежать неминуемой кары. Но обстановка, куда он попал, была праздничной. Находившиеся здесь люди, хорошо одетые, энергичные, казалось, были приглашены на бал. Женщины в драгоценностях. Мужчины с букетами цветов. Слуги в малиновых пиджаках с золочеными пуговицами разносили на подносах шампанское. Среди этих праздничных людей в холле, с лепниной под потолком, с купидонами и античным обнаженным богом, стоял белый открытый рояль. Из его золотой глубины излетали бравурные звуки. Их извлекал, ударяя по клавишам, погружая в них свои заостренные пальцы, Ростропович в черном концертном фраке, седовласый, с полуоткрытым ртом и мутно-голубыми экстатичными глазами.
Белосельцев тотчас узнал его по крупным вставным зубам, неопрятно-седой лысоватой голове, стариковско-младенческому взгляду, в котором присутствовало счастливое безумие, то самое, с каким дирижер в августе проклятого года бегал перед телекамерами с автоматом, неловко, напоказ, нацепив оружие на вислое плечо. «Революция с лицом Ростроповича» жгла боевые машины пехоты в туннеле под Новым Арбатом, валила памятники, арестовывала, опрокидывала навзничь, била ногами умирающую страну. Теперь жизнедеятельный старик был снова здесь. Привез в Москву посмертную маску. Хотел надеть ее на осеннее, залитое солнцем лицо Москвы.
Белосельцев встал среди прочих слушателей. Прислонился к стене, обитой атласными обоями. Белокурая дама с открытой грудью, на которой сияла нить жемчугов, смотрела на музыканта с обожанием. Тихо, но так, чтобы слышал Белосельцев, сказала:
– Какое счастье, что у нас есть Ростропович!
И стоящий рядом молодой человек с букетом роз, предназначенным для маэстро, с готовностью отозвался:
– В самые трудные для России дни он с нами!
Белосельцев слушал музыку, смотрел на острые, вонзавшиеся в клавиши пальцы, на трясущуюся голову, на телесного цвета рояль, из которого музыкант, казалось, старался выдрать какие-то внутренние органы. Рояль страдал, мучился, исходил воплями. Его раскрытое нутро источало больное свечение, и казалось, если заглянуть в него, то увидишь бьющееся набухшее сердце, розовую печень, красную пену легких, в которые погружались пальцы музыканта, и от этих прикосновений по белому телу рояля пробегали судороги.
Музыка, которую слушал Белосельцев, была ему незнакома. Нервическая, лишенная плавных переходов, с выпадением тактов, с больной, возбуждающей дисгармонией. Она была неприятна, причиняла страдание. Нащупывала, теряла и вновь находила в сознании тонкий, почти несуществующий слой, сквозь который, как в узкую щель, начинали просачиваться страшные видения и образы. Редкие, почти никогда не возникавшие, разве что в детстве, во время болезни, когда начинался жар, настольная лампа была укутана в бабушкин темно-красный платок, вся комната была окрашена в малиновый пульсирующий свет, и тяжелая книга Босха, которую он рассматривал днем, теперь насылала на него свои огненные бреды и ужасы.
Слушая музыку, Белосельцев чувствовал, как эти нервические звуки, лишенные логики и смысла гармонии, воздействуют на его разум, подключают его к раскаленным ядовитым энергиям, которые в обычное время, среди обычных звуков и ритмов, скрыты, отсутствуют. Но эта музыка, словно ключ со множеством уголков и бороздок, проникает в таинственную замочную скважину в его сознании, поворачивается там, отмыкает потаенный засов, и в открытую щель начинают сочиться ядовитые видения и образы, лишая воли и рассудка.
Дорога посыпана рыжей ржавчиной, синим пеплом, едкой окалиной огромных, полыхающих у горизонта пожарищ. На обочине виселицы с полусгнившими трупами. Эшафоты с тележными колесами, на которых обрубки четвертованных тел. В тухлой сукрови роются шелудивые псы, глодают берцовую кость. Ворон долбит желтый череп с остатками вытекших глаз. Ночной осторожный тать обкрадывает брошенный труп. По дороге бессчетной вереницей движется нежить. Горбуны и шутихи в рясах, колпаках и тюрбанах. Эфиопы, поросшие шерстью, с песьими мордами. Толстобрюхие грудастые бабы с рыбьими хвостами. Священники с птичьими клювами. Кривляясь, в похотливых играх и плясках, совокупляясь и харкая, они движутся, неся перед собой светильник из мертвых голов. Явились из подземных бездн, заселяют обезлюдевшую землю, творят в церквях мерзкие обряды, оскверняют алтари, испражняются на могилах, оставляя повсюду жаркие, с обгорелыми костями пепелища.
Эти видения, порожденные музыкой, были реальностью, в которой жил музыкант. Откуда явился он сам и его искусство. Музыка была маршем, под который вторгались в земную жизнь потусторонние чудовища и уроды. Она была коридором, сквозь который они валом валили на землю. Особняк, где стоял рояль, был выходом в центре Москвы для этих подземных существ.