Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он дошел до моста, до насыпи, до кафе «Незабудка» и на этот раз вошел: за пивом очередь была такая, как в эпоху сухого закона и нещадной борьбы с виноградной лозой. Калдыри как один поглядели на Камлаева с какой-то изумленной безысходностью: ни настороженности, ни вызова, ни стыда, ни сознания ущербности не было в этих круглых глазах, настолько издалека, как на дно колодца, они на тебя смотрели, с каким-то даже ужасом — как на того, кем бы они могли стать, но уже никогда не станут. Зачем он сюда зашел, он, право слово, не знал — наверное, затем же, зачем и пялился на ту бродяжку с консервами, прижатыми к груди. Он, впрочем, покорно встал в очередь, дыша в чей-то кудлатый, прокисший затылок и чувствуя чье-то смрадное дыхание затылком собственным. Все с ним происходившее настолько лишилось смысла, что, в сущности, все равно где ему находиться — в «Незабудке» ли, на приеме ли у японского императора.
— Что вам? — еще свирепее переспросила жирномясая продавщица.
Камлаев встряхнулся, поглядел на прилавок, под стеклом которого лоснились завернутые в целлофан бутерброды с копченой колбасой, и отвесил самому себе красноречивый щелчок по подбородку.
— Водки, что ли?
Камлаев отвалил нижнюю челюсть и на радость всем калдырям исполнил на собственном горле зажигательную мелодию «Бондюэль — победитель эстафет» — ее так теперь, кажется, окрестили.
— Сто, — пояснил Камлаев то, чего не сумел нащелкать.
— Вам какую? — допытывалась продавщица. — «Богородская», «Старая Москва», «Флагман»… «Стандарт» не разливаем.
— Ну, давай тогда бутылку, — сказал Камлаев, бросил деньги на прилавок, взял бутылку за горло и вышел. Возвел очи горе и увидел в небе созвездие Ковша. «Помнишь, Нина, ты рассказывала мне, что в детстве тебе казалось, что звезды и цикады — это одно и то же? В какой-то момент начинало казаться, что звон и гудение насекомых исходят откуда-то сверху и что это сами звезды звенят, урчат, пощелкивают, стрекочут…» Он откупорил бутылку и, глядя на Ковш, сделал долгий, медлительный глоток. Поглядел на громаду сталинского дома, увидел, как в одном из освещенных окон (третьего этажа) раздевается женщина… Тут послышался какой-то шорох, стук, Камлаев обернулся и увидел пьяного, который, радикально накренившись вперед, шагал столь широко и часто, как будто кто-то невидимый волочил его за нос. Камлаев вспомнил старый агитплакат (про неграмотного, приравненного к слепому), еще и по той причине вспомнил, что, глядя на пьяного, тот же плакат обязательно припомнила бы и Нина.
Он сделал еще глоток, и когда опустил на грешную землю глаза, то увидел бегущую ему навстречу женщину, а вернее, уже-не-женщину; он не сразу ее узнал — это была та самая бродяжка, что встретилась ему с консервами у помойки; на этот раз она вышла откуда-то из-за гаражей, должно быть, справляла там, на насыпи, за гаражами, нужду. Впрочем, вид у нее опять был такой перепуганный и жалобный, что она вот-вот, казалось, заскулит. Она поравнялась с Камлаевым, приоткрыла рот, как будто приготовившись взмолиться, но тут же снова сорвалась и защелкала своими босоножками по асфальту. Бродяжка нырнула под мост, а Камлаев направился в противную сторону, и тут ему послышалось оживленное поскуливание, такое примерно, какое издают, когда находят чем поживиться. Скулеж шел откуда-то из-за линии гаражей, куда ходила справлять нужду давешняя бродяжка; там, должно быть, было две или три собаки… Запиликал телефон в кармане, и Камлаев, мгновенно взмокнув, приложил трубку к уху. Звонил неандерталец — шейка матки раскрылась, и младенец стал карабкаться на волю, материнская утроба, уже было раздвинувшаяся, вновь сдавила его, удерживая в пределах того темного и тесного мира, в котором он уже задыхался. Операция началась… И Камлаев, не отнимая трубки от уха, побежал со всех ног и оставил «Незабудку» далеко позади. Повернул во двор и вдруг остановился, как столбняком пораженный. Да что это такое с ним? Его жене угрожает разрыв мягких тканей и геморрагический шок. Какое-то время он стоял, пошатываясь, и беспросветно тупил, глядя на построенные безупречным каре мусорные баки. Что-то сравнивал, прикидывал, сличал, сопоставлял: объедки — помойка — объедки — собаки… Да какие собаки?.. Камлаев хлопнул себя ладонью по лбу, потряс головой, поражаясь тому, как могла ему втемяшиться в башку такая блажь, развернулся и неуверенно, как в замедленной съемке, набирая скорость, побежал обратно. С бутылкой в одной руке и с телефоном в другой.
Все еще не понимая, что творит, он вновь оказался у линии гаражей и полез вверх по насыпи. В проходе между гаражами пахло… как бы это помягче выразиться… калом и мочой. Камлаев наступил в вязкое и зловонное, нога у него поехала, и он едва не брякнулся на ладони и колени. За гаражами, на насыпи была устроена свалка. Корячились какие-то полусгнившие диваны, полуистлевшие матрацы, громоздились заржавелые кроватные спинки и пружинные сетки, возвышалась гора разноцветного пластикового мусора, всего того алюминиевого упаковочного дерьма, которое в Европе научились использовать многократно.
Из-за дивана, заваленного мутными бутылями и полусгнившим тряпьем, слышно было собачье поскуливание. Камлаев полез прямо на кучу мусора и перешел через диван, как Суворов через Альпы. Здесь, в зловонии объедков, в рванине целлофановых пакетов, среди мятых пивных банок, блестевших под созвездием Ковша, копошились три тощих рыжих собаки с отвисшими сосцами на брюхах. Сейчас они дружно обнюхивали какую-то коробку, скребли ее лапами, утыкались носами — должно быть, пытались сбить крышку. Камлаев пнул одну из сук ногой, отгоняя; та отпрыгнула, не проскулив ни звука, и покорно затрусила прочь; ее примеру последовали и другие. Камлаев рассовал бутылку и мобильник по карманам; коробка вся была измазана каким-то дерьмом; мужчина, у которого жена рожает, роется в помойке; Камлаев сдернул крышку, расшвырял тряпье и вытащил маленький, в полтора локтя длиной сверток на свет божий. То, что он взял в руки живое, не ощущалось никак; Камлаев не имел доселе дела с младенцами, но верно мог предполагать, сколь много жаркого тепла выделяет вот такая крошечная печка. В руки же сквозь байковое одеяльце не протекло нисколько тепла, и Камлаева передернуло. Чуть не вывернуло наизнанку от паники, тошноты, от какого-то кощунственного, богомерзкого отвращения. «Убила», — пронеслось у него в башке. Он отбросил тряпку, закрывавшую личико, и склонился послушать дыхание. Ничего ему не было слышно. И почти ничего не видно из-за темноты, и поэтому Камлаев поднялся с колен и побежал вниз по насыпи — на свет. Грудь его сдавила новая, не испытанная прежде боль — состоящая из отвращения и гнева на то, что можно покушаться на величайшее чудо природы, на ее величайший и уязвимейший дар… то ли это такое освещение было, а то ли и взаправду так обстояло дело, но младенец показался Камлаеву мертвенно-синим. Рот его был прираскрыт в какой-то судорожной и обреченной попытке захватить хоть сколь-нибудь воздуха в легкие — такого Камлаев ни разу еще не видел (чтобы младенец, как рыба, хватал воздух ртом, да так и остановился на полувдохе), глазки плотно закрыты… нет, уже не дышит, кажется, не дышит. Размотав одеяло на бегу до земли, распутав, распеленав, Камлаев приложился ухом к голенькой груди, и ухо его как будто накрыло всю площадь этой жалкой, слабой грудки целиком. Показалось, что там что-то движется, бьется, сипит, поднимается вверх, пробивается к выходу, но выхода этого все никак не находит. Камлаев добежал до ослепительного белого фонаря и встал в его круге. Поражаясь невесть откуда взявшемуся знанию, что и как надо делать, он взял большим и указательным рот младенца, округлил его, раскрыл, раздвинул и вгляделся в мелкую, бездыханную глубину. Там какая-то мутная пленка затянула гортань. Камлаев лихорадочно обтер руку о штаны, вырвал из кармана носовой платок, опустил младенца на одно колено, намотал платок на палец и засунул младенцу в рот. Он знал, что нужно с силой, резко и быстро… В горле что-то прорвалось, младенец кашлянул, эхэкнул… На бегу потирая ребенку заголенную грудь, Камлаев припустил по безлюдным улицам. Как на грех не попадалось ни одной машины. На углу проспекта с оживленным движением три минуты он голосовал — все машины проезжали, прокатывали мимо… Камлаев опять побежал, как не бегал еще никогда.