Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– А-а-а… (толстыеруки, очечки, чем-то на Бабеля), не разувайтесь, я живу в Германии – там не разуваются (неслабый ноутбук на журнальном), у меня один приятель жил, говорит: кто-то звонил в дверь, он не открыл – вы, наверное, приходили? (Врет, сам таился у глазка, рассматривая Чухарева, сам терпел звонки.) Квартира эта…. историческая (развел руки и очень основательно, с сахарком) – перед отъездом Александра Галича я имел честь предоставлять ему квартиру для последних концертов. Имел честь выступать организатором! (Сэтих слов тревога, что-то знакомое в нем, у Бори перестукивались бутылки, даже не спрашивает, кто мы, окатывая меня злобой – не так!) На кухню? (Круглый стол, конфеты «Стратосфера», коньяк, пасхальный кулич.) Знаете, грязь, что есть в деле Володи и Нины, мне совершенно не интересна! Мд-а, кофе получился некрепкий…
Такие… писи тети Хаси. (Я не улыбнулся, он отвернулся к чашкам и велел, не оглянувшись.) Ну, рассказывайте! (Ядолгожданно открыл рот и заметил: Боря безумно улыбается.) Кстати! Уманский – четвертый эшелон власти. Не имел даже персональной машины. Сталин бы его сто пудов расстрелял! Да, это уникальная история в истории человечества (именно так): детей арестовывали, а родителей не тронули. Мой дед работал на третьем этаже Лубянки, а сын его сидел на пятом, сахар берите. Дед красивый, видный мужчина… Облагороженная копия актера Вельяминова. Крепкий, голос поражал всех. Левитан на даче ему советовал: Петр Иванович, да бросьте эту ерунду – будьте диктором! Трижды в день Берии докладывал. Для меня человек в кителе – это ничто, мразь! И Шейнин такой же… (Я подсовывал ему текст доверенности, он не видел.) Отец… Умер в Германии. В мае будет три года. От рака. За два месяца. Дал метастаз в мозг. Боли не чувствовал. В феврале я не мог угнаться за ним на катке, а в мае он умер. Никогда ничего не рассказывал. Однажды: папа, откуда ты знаешь столько стихов? «В тюрьме выучил». Он женился на еврейке, дочери репрессированного. Пришли из ЗАГСа, сели за стол – восемь человек. Позвонил дед: расходитесь, Жданов умер. (Я двигал доверенность вслед за его взглядом, словно ловя солнечный луч, Боря покусывал губы и покашливал, унимая подступающие смешки.) Для Сталина жалости не существовало. Он любил только Свету. Обвинительное заключение на школьников я нашел в бумагах отца еще в пятнадцать лет… А потом я работал металлобработчиком, спекулянтом, бизнесменом, антисоветчиком… А отец как залез в свой панцирь – от страшного потрясения, полученного в тюрьме! дикий отпечаток! – так в нем и остался. Да-а… Харизма власти действует на людей определенным образом! (Боря лающе откашлялся, промокнул глаза и сунул губы в кофе, его затрясло.) Но отец понимал, это людоедская система. Уничтожить семьдесят миллионов за семьдесят лет! И это по минимальным подсчетам! Не-ет, в убийство из-за любви я не верю. Не могли Шахурин и Микоян влюбиться в кривоногую. А Вано был такой, что в него сами все влюблялись. (Он подсел ко мне ближе и обкуренно покачивался, выплевывая жаркие…) Проникнуть в психологию четырнадцатилетних детей? Я не могу, это – тайна великая! Мне проще понять Сталина. Солженицын попервой пробивал меня до матки. С Суворовым я полностью согласен. Перед Зиновьевым я преклоняюсь. Знаете, как размышляет в моей повести Сталин? «Большие жертвы оправданы. А если не оправданы, значит, это не большие жертвы». И вдруг! (Он закричал, Боря спрятал хохочущую морду в сложенные домиком ладони.) Я словно проснулся: и написал тридцать страниц про историю арестованных мальчиков. Сначала получилась романтическая повесть. Потом – психологический детектив. Потом я написал третью версию, и она – получилась! И я тут же лег на диван, отстраненно прочел и начал править – два месяца! Меня несло! Спал полтора часа в сутки. Я мог бы оторвать свой зад на день и заработать две штуки, но я оставался писать. На сто процентов! (закричал) я попал в это время! Я вас еще не задолбал? Я знаю: буду иметь успех. Триста тысяч тиража влегкую разойдутся по России (я попискивал и что-то мяукал, но он чутко не слушал меня), заложил в диалоги невероятный психологизм и поборол то, что ненавижу, – логические ямы и неправдоподобие. Я теперь другими глазами читаю даже Булгакова, отчеркиваю: вот тут можно было сделать много лучше. Сталин! Для него не существовало людей. Он не был людоедом, он был машинистом и первым полетел бы в топку, если бы попытался притормозить. Играл в доброго, обнимал, защищал: мы обязательно проверим, а потом неявно, сбоку – вбрасывал кровавый кусочек мяса, и все уже неслись рвать… Этот усатый… с желтыми зубами… Он… Он… уничтожал всех! И добавить нечего, прочел бы рукопись вслух, раз уж так заинтересовались, но тороплюсь в аэропорт…
Кирпичников улыбнулся мне в непривычной тишине. Нахмурился снова. Улыбнулся. Задумался:
– Как вы думаете, триста тысяч тираж не мало?
Боря стонуще и слезливо вздыхал и заново закатывался, сгибаясь к коленям. Водку он выставил на стол, поближе к доверенности, – тяжко размыкая глаза, махал мне рукой: пойдем… И ржал!
– Александр Феликсович, – клиент поднял зад провожаться, – нам бы доверенность от вас… Ваш папа… Архив. Достоверность сведений. Мы, в свою очередь, ничего без вашего согласия, – с глубокой тоской! чужим голосом!
Кирпичников брезгливо послушал: нет, он не может ничего подписать без согласия мамы, мама в Германии, переговорит с ней, грязь не нужна, его интересует прежде всего психология, правда жизни, глубина художественного образа – проникновение. Зачем мастеру документ, достаточно летучего впечатления, чтобы молниеносно проникнуть в суть! И показать.
– Александр Фе… – тополиным пухом садился я ему на рукав, – а ведь мы обладаем некоторыми сведениями (номер пистолета, протоколы допросов по «Четвертой империи») – они бы придали очарование достоверности вашей потрясающей, удивительной (Кирпичников замер, словно услышав пароль), потрясающе удивительной книге, да и память вашего отца… Нам с легкостью даст доверенность любой из проходивших по делу – всех нашли, адреса есть, и представляете, что может открыться? Да все что угодно! Дети! Валили на допросах друг друга, выгораживали себя, а если огласить? А так – если подпишете доверенность вы, то лично вы и решите: что огласить, а что… Каким запечатлеется образ вашего папы…
Кирпичников что-то подсчитал, перемножил: нет. Нет, давайте подождем выхода книги, он уже рассылает рукопись по издательствам. Но книгу он обязательно подарит, мы можем не беспокоиться. В числе первых…
– У тебя было такое… – стонал Боря, валясь на лестничные перила, – такое лицо! Думал, ты его сразу удушишь. – Отплакав и отсморкавшись, сухо добавил: – Как я ненавижу писателей.
В конторе Боря совал себе в бороду бутерброд с колбасой: будешь?
– Меня дома кормят.
– Ну, наконец-то! – Боря всплеснул руками. – Александр Наумович, а я все ждал, когда же он начнет хвастать. Как его кормят дома! Как сытно он теперь жрет. Какие макароны! Котлеты! Пироги! Как ему стелют перину! (Неприятно, секретарша слышит, не гляжу на нее – почему бы не взглянуть на нее издевательски прямо? Я думаю: краснеет, это ей тяжело.) А он – лежит целыми днями. «Ты что лежишь, милый? Может, ты заболел?» – «Нет. Мне просто хорошо». И поменяет бок. Про тещу что-нибудь расскажешь?!