Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Когда я сказал, что назначение именно Орлова на роль Конюкова совпало с моими пожеланиями, мой собеседник ответил мне с тревогой, что, конечно, Орлов очень хороший актер, но он боится, что в этом спектакле в МХАТе у него может пойти все но так, как бы хотелось.
Я был поражен, потому что мне-то казалось, что нигде, ни во МХАТе, ни в другом месте, днем с огнем не сыскать лучшего актера именно на эту роль старого русского солдата, воюющего свою вторую войну.
Оказалось, что мой собеседник боится того, как Орлов будет звучать в общем ансамбле, как он войдет в общий стиль игры актеров Художественного театра.
Я, со своей стороны, был так убежден в обратном, в том, что Орлов окажется в этом спектакле камертоном самой высокой сценической правды, что даже не стал спорить – просто пропустил эти опасения мимо ушей. И оказался прав.
Спектакль был очень тонко и правдиво поставлен М. Н. Кедровым, с удивительной для невоенного человека точностью ощутившим атмосферу и войны вообще, и сталинградских боев в частности.
Что касается Орлова, то он играл в «Днях и ночах» так же великолепно, как и в «Русских людях», и, нисколько не выбиваясь из общей по-хорошему сдержанной атмосферы спектакля, в то же время упрямо нес через всю роль свое, «орловское», острое, задушевное, насмешливое. У него было такое самоощущение своей правдивости на сцене и такое глубинное знание русского характера, знание того, что может сделать и что не может сделать, как может и как не может сказать те или другие слова одетый в солдатскую шинель пожилой, видавший виды русской человек, что он не боялся резкости, остроты и сочности рисунка и, располагая куда меньшим материалом, чем в роли Глобы, все равно остался в памяти зрителей одним из главных воспоминаний о спектакле, в котором рядом с ним играли такие замечательные актеры, как А. Н. Грибов и В. О. Топорков.
Дмитрий Николаевич Орлов в русском театре 20-х, 30-х и 40-х годов неизменно был звездою первой величины. Я впервые увидел его, будучи еще совсем молодым человеком, на сцене Театра Революции в пьесе Ильи Сельвинского «Умка – Белый Медведь»5, и это было одним из самых сильных театральных воспоминаний моей юности.
Последний раз я видел Орлова в конце 40-х годов в «Днях и ночах». С тех пор прошло без малого полтора десятка лет, а греющий руки у железной печурки старый русский солдат с добрым и насмешливым лицом – Дмитрий Николаевич Орлов все еще как живой стоит у меня перед глазами.
1961
Из записей об И. А. Бунине*
Эти записи я, к сожалению, сделал лишь много лет спустя после встреч с Иваном Алексеевичем Буниным. Мне кажется, что я не забыл ничего существенного, не забыл и характера этих разговоров с Буниным, то есть запомнил не только что он говорил, по в как он говорил. Однако, воспроизводя в некоторых местах своих записей прямую речь Бунина, я не хочу и не могу настаивать на строгой документальности этого воспроизведения, на сохранении всех особенностей подлинной стилистики бунинской разговорной речи. Я лишь стремлюсь добросовестно воспроизвести слова Бунина такими, какими они спустя много лет сохранились в моей памяти. А память, даже хорошая, – инструмент недостаточно совершенный.
Я виделся с Буниным пять или шесть раз в Париже летом сорок шестого года. Как раз в это время происходило принятие советского гражданства многими бывшими эмигрантами1, в особенности теми, кто так или иначе участвовал в движении Сопротивления или занимал во время войны явно выраженные антинемецкие позиции.
Я выступал вместе с нашим тогдашним послом во Франции А. Е. Богомоловым на вечере в большом парижском зале2, уже не помню, как он назывался. В зале собралось тысячи полторы человек из русской колонии в Париже. Часть собравшихся уже приняла советское гражданство, многие думали об этом.
После доклада А. Е. Богомолова3, говорившего о нашей победе и о возможностях для возвращения на родину, открывшихся перед присутствующими, я прочел «Ты помнишь, Алеша, дороги Смоленщины…» в некоторые другие военные стихи 1941–1942 годов. Два или три из прочитанных мною стихотворений взволновали зал, и меня долго не отпускали. А когда все кончилось, кто-то из руководителей Союза советских патриотов4 подвел меня к сидевшим в первых рядах Бунину и Тэффи5 и познакомил меня с ними.
Тэффи была еще очень моложавая женщина, ей никак нельзя было дать ее семидесяти лет. Со мною разговаривал человек очень живого, я бы сказал, даже озорного нрава, с какими-то удивительно современными повадками. У меня и тогда и позже – я потом еще несколько раз встречался с Тэффи – складывалось из этих встреч, может быть, и ошибочное впечатление, что если бы Тэффи тогда вернулась домой, то она почувствовала бы себя как рыба в воде в московской не столько писательской, сколько актерской среде.
Бунин и при первой и при последующих встречах с ним вызвал у меня совсем иные ощущения. Он казался мне человеком другой эпохи и другого времени, человеком, которому, чтобы вернуться домой, надо необычайно многое преодолеть в себе, – словом, человеком, которому будет у нас очень трудно. В моем ощущении он был человеком глубоко и последовательно антидемократичным по всем своим повадкам. Это не значило, что он в принципе не мог в чем-то сочувствовать нам, своим советским соотечественникам, или не мог любить всех нас, в общем в целом, как русский народ. По я был уверен, что при встрече с родиной конкретные современные представители этого русского народа оказались бы для него чем-то непривычным и раздражающим. Это был человек, не только внутренне не принявший никаких перемен, совершенных в России Октябрьской революцией, но и в душе все еще никак не соглашавшийся с самой возможностью таких перемен, все еще не привыкший к ним как к историческому факту. Он как бы закостенел в своем прежнем ощущении людей, жизни, быта, в представлениях о том, как эти люди должны относиться к нему и как он должен относиться к ним, какими они могут быть и какими быть не имеют права…
Внешне Бунин был еще крепкий, худощавый, совершенно седой, чуть-чуть чопорно одетый старик. Гордая посадка головы, седина, суховатость, подтянутость, жесткость и острота движений, с некоторой даже подчеркнутостью всего этого.
Он был как-то сдержанно-приветлив. И очень сдержан и очень приветлив