Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он читал с какой-то солдатской мудрецой, местами с неговорливым, но глубоким волнением, местами с затаенным юмором.
Расстроен же во время этого чтения я был тем, что Орлов, как бы задним числом, читая, подсказывал мне, как могла бы быть по-другому, глубже и человечнее, написана эта моя юношеская поэма.
Слушая Орлова, хотелось в каких-то местах заново написать эти стихи, уже от лица того рассказчика, суворовского солдата, в образе которого удивительно точно жил Орлов во время чтения поэмы.
Не знаю, может быть, я не прав, но я не люблю, когда читают стихи красивыми, звучными, как бы приподнятыми над жизнью голосами. Я, например, при всем глубоком уважении и к таланту и к личности В. И. Качалова, как поэт никогда не мог примириться с тем, как он читал стихи. Из них уходила жизнь, и оставалась только красота звуков.
Орлов читал стихи, как бы дыша на тебя самой жизнью, где-то покашливая, где-то в твоем присутствии задумываясь, где-то улыбаясь вместе с тобой, а где-то беря тебя рукой за самое сердце.
Я могу быть необъективен в своих суждениях о чтении «Суворова», но «Василия Теркина» Д. Н. Орлов читал так, как но читал никто ни до, ни после него. В этом я убежден совершенно твердо.
Я познакомился с Дмитрием Николаевичем Орловым зимой 1941/1942 года во время репетиций пьесы «Русские люди» в Московском театре драмы. Орлов играл в пьесе Глобу. Я в то время был военным корреспондентом, большую часть времени находился на фронте, и у меня в памяти не осталось связных воспоминаний о тех редких репетициях, на которых я присутствовал. Помню только общее ощущение от них. В театре было очень холодно, репетировали, дуя от холода в кулаки, кутаясь. Работали денно и нощно. Всем очень хотелось поскорее сыграть эту пьесу – хорошую или плохую, но рассказывающую о том самом, что происходило на фронте именно в это время, в каких-нибудь сотне или сотнях километров от холодного дома, в котором репетировалась пьеса. Очень отчетливо помню свое мимолетное, по острое ощущение Орлова в роли Глобы на этих репетициях. Он влез в роль с самого начала, чуть ли еще не за столом уже вжился в сапоги и гимнастерку, в накинутый на плечи ватник. Так и сидел в нем на репетициях, закладывая большие пальцы за ремень гимнастерки. Он играл Глобу пожилым, по молодцеватым и физически сильным человеком, который хоть не ахти какое большое начальство, но на самом-то деле – и мудрей и сильней всех, кто рядом с ним, и знает о себе это, хоть и не лезет пи-кому на глаза.
Маленькая, но очень характерная деталь, важная для понимания того, насколько Орлов сразу вошел в эту роль: я помню, как он молодцевато держался на репетициях, не хилился, не горбился, не мерз; плечи его не были укутаны от холода ватником – ватник был небрежно наброшен на них, и грудь была широко расправлена, и в движениях не было зябкости, торопливости.
Он уже ощущал себя Глобой, который привык давать чувствовать людям, что ему все нипочем.
Спектакль «Русские люди» в Московском театре драмы, с большой любовью поставленный покойным Николаем Михайловичем Горчаковым1, но общему признанию, получился хороший. В нем играл отличный ансамбль актеров, но при этом два самых сильных образа на сцене создали Р. Я. Плятт, игравший Васина2, и Д. Н. Орлов.
Орлов вложил в эту роль такую душевную силу, такую широкую русскую удаль, от него веяло таким дерзким, насмешливым прозрением к опасности и даже к самой смерти, что он в глазах зрителей сразу стал главным героем спектакля. Мне «никогда не забыть, как он уходил на смерть с песней «Соловей, соловей, пташечка…». Он немножко, чуть слышно, прокашливался от волнения в ту минуту, когда понимал окончательно, что уходит на верную смерть. И только в этом покашливании да, пожалуй, в крохотной задержечке, с которой он застегивал ватник, было ощущение того, как ему не хочется умирать.
Песню он начинал чуть слышно, самую малость надтреснутым от сдерживаемого волнения голосом. А потом, задушив в себе это волнение, выводил ее все сильней и сильней, яростно, залихватски и кончал ее так, словно плевал в лицо смерти.
Я иногда потом думал, что, если бы Орлов уже на репетициях не убедил меня в том, что Глоба, уходя на смерть, не только может, но и должен петь, и именно так петь эту песню, возможно, я не решился бы оставить в пьесе именно такую концовку этого эпизода. Она мне нравилась, но я сам был не до конца уверен в ее правде. И только Орлов убедил меня.
А когда Орлов в тюрьме, бросив придуриваться перед фашистами предателем, бил действительного изменника, он, уже немолодой человек, невысокого роста, не особенно большой физической силы, казался в эту минуту богатырем – такую ненависть он вкладывал в свою игру.
И когда потом, глядя эту сцепу в других театрах, мне иногда приходилось видеть вместо избиения изменника какую-то возню, тычки и затрещины, я всегда вспоминал Орлова, не только великолепно сыгравшего этот резкий переход в роли, но и буквально подчинившего себе в этот момент всех других актеров.
Мои последние встречи с Д. Н. Орловым относятся к 1947–1948 годам – ко времени постановки «Дней и ночей» на сцене МХАТа3.
Дмитрий Николаевич незадолго до этого перешел в труппу МХАТа4.
У него были уже вводы, но, если я не ошибаюсь, роль Конюкова в «Днях и почах», на которую его назначили, была одной из первых его больших ролей в этом театре.
Не могу не вспомнить разговора, который был у меня в самом начале работы с одним из участников этого спектакля, человеком, глубоко преданным МХАТу и связавшим с ним всю свою жизнь, и, очевидно, совершенно искренне не мыслившим самой возможности существования подлинной вершины актерского мастерства, созданного в иной школе этого мастерства, чем