Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Уже не говоря о том, что различия между формой и содержанием надуманны, — сказал Этьен. — Это давным-давно известно. Мы делаем различие между способом выражения, то есть языком как таковым, и тем, что он выражает, то есть существующей реальностью как следствием.
— Как тебе угодно, — сказал Перико. — Но мне-то хотелось бы знать вот что: это разрушение, на которое претендует Морелли, то есть разрушение того, что ты называешь способом выражения, во имя лучшего понимания того, что оно выражает, стоит ли это таких усилий?
— Наверное, все это ни к чему, — сказал Оливейра, — но, может быть, мы почувствуем себя чуть менее одинокими в этом тупике, на службе у Великого-Само-довольного-Идеалистического-Реалистического-Эспиритуалистического-Материалистического Запада.
— Думаешь, кому-нибудь удалось прорваться сквозь язык к самым корням? — спросил Рональд.
— Все может быть. У Морелли не хватает для этого не то таланта, не то терпения. Он указывает направление, долбит по одному и тому же месту… Вот книгу оставил. Не так уж много.
— Пошли, — сказала Бэбс. — Поздно уже, и коньяка больше нет.
— И еще одно. То, чего он добивается, абсурдно в том смысле, что никто не знает больше того, что знает, — иными словами, существует антропологическое ограничение. По Витгенштейну, проблемы раскручиваются назад, то есть то, что человек знает, есть человеческое знание, но о самом человеке никто не знает всего того, что нужно знать, для того чтобы его понимание действительности было приемлемым. Гносеологи поставили эту проблему и даже, как им кажется, нашли твердую почву, откуда можно начать движение вперед, в направлении метафизики. То, что какой-нибудь там Декарт в оздоровительных целях пошел на попятную, нам представляется чем-то частичным и даже незначительным, потому что в эту самую минуту некто сеньор Уилкокс из Кливленда с помощью электродов и разных других штук доказал, что мысль распространяется подобно электромагнитным волнам (ему тоже в свою очередь кажется, что он все это хорошо знает, поскольку ему внятен язык, эти явления определяющий, и так далее). Мало того, некий швед выдает живописную теорию о химических процессах, происходящих в головном мозгу.
Мысль как результат взаимодействия каких-то там кислот, названия которых мне не хочется вспоминать. Acido, ergo sum.[734] Капаешь одну каплю на мозговую оболочку — и нате вам, получается Оппенгеймер или доктор Петио, страшный убийца. И таким образом, видно, что cogito, эта Способность Человека, в основном относится к довольно смутной области, где-то между электромагнетизмом и химией, и, возможно, не настолько, как мы думаем, отличается от таких вещей, как северное сияние или фотография в инфракрасных лучах. Вот до чего дошло твое cogito, всего лишь звено в головокружительном потоке сил, ступени которого в тысяча девятьсот пятидесятом году называются, inter alia,[735] электрическими импульсами, молекулами, атомами, нейтронами, протонами, микрочастицами, радиоактивными изотопами, частицами киновари, космическими лучами: Words, words, words,[736]«Гамлет», второе действие, кажется. Не считая того, — добавил Оливейра со вздохом, — что все может оказаться наоборот, и получится, что северное сияние есть явление духа, а все мы такие, какими хотим быть…
— С таким нигилизмом — только харакири, — сказал Этьен.
— Ясное дело, дорогой, — сказал Оливейра. — Но вернемся к старику: итак, цель, которую он преследует, абсурдна, поскольку это все равно что лупить бананом Шугара Рэй[737] Робинсона, настолько малозаметна его атака в обстановке всеобщего кризиса и тотального разрушения классического образа homo sapiens, и не будем забывать, что ты — это ты и что я — это я, или по крайней мере нам так кажется, и хотя у нас нет ни малейшей уверенности в том, что для наших гигантов предков являлось неопровержимым, у нас остается приятная возможность жить и действовать как будто, выбирать рабочую гипотезу, нападая, как Морелли, на то, что кажется особенно фальшивым, во имя некоего смутного ощущения определенности, которая на самом деле не более определенна, чем все остальное, но которая, однако, заставляет нас поднимать голову и, отыскав в который уже раз созвездие Плеяды, пересчитывать звездочки, этих букашек времен детства, этих непостижимых светлячков. Коньяку.
— Кончился, — сказала Бэбс. — Пошли, я засыпаю.
— Все кончается, как всегда, очередным аутодафе, — сказал, смеясь, Этьен. — И это продолжает оставаться лучшим определением человека. А сейчас вернемся к вопросу о яичнице…
(-35)
Он опустил жетон в щель, медленно набрал номер. В этот час Этьен, наверное, рисует и взбесится, если его побеспокоят во время работы, но все равно надо ему позвонить. На другом конце провода, в мастерской недалеко от площади Италии, в четырех километрах от почты на улице Дантон, раздался звонок. Старуха, похожая на крысу, заняла позицию у стеклянной будки, украдкой поглядывая на Оливейру, который сидел на скамейке, прижавшись лицом к телефонному аппарату, и чувствовал, что старуха смотрит на него и что она уже начала считать минуты. Стекла будки были чистые — редкий случай: люди шли на почту и выходили на улицу, то и дело слышался глухой (и почему-то зловещий) звук, когда ставят штемпель на марки. Этьен отозвался с другого конца, и Оливейра нажал никелированную кнопку, которая их соединила, окончательно проглотив, таким образом, жетон за двадцать франков.
— Тебе не надоело меня доставать? — проворчал Этьен, который, похоже, сразу его узнал. — Знаешь ведь, что в это время я работаю, как сумасшедший.
— Я тоже, — сказал Оливейра. — Я тебе звоню, потому что, пока я работал, я видел сон.
— Когда работал?
— Да было около трех часов утра. Мне приснилось, что я пришел в кухню, нашел хлеб и хотел отрезать себе кусок. Хлеб был не такой, как здесь, а французская булка, как в Буэнос-Айресе, ну знаешь, такая, которая ничего общего с французской булкой не имеет, но ее все-равно называют французской. Она такая толстенькая, белая, очень мягкая. Чтобы намазывать масло и джем, ты знаешь.
— Да знаю я, — сказал Этьен. — Я в Италии такую ел.
— Ты что, спятил? Ничего общего. Я тебе как-нибудь ее нарисую, чтобы ты понял. В общем, она по форме похожа на рыбу, короткая и широкая, сантиметров Пятнадцать, не больше, а посредине утолщение. В Буэнос-Айресе это называется французская булка.
— В Буэнос-Айресе это называется французская булка, — повторил Этьен.
— Да, но это произошло в кухне на улице Томб-Иссуар, еще до того как я переехал к Маге. Я был голоден и взял хлеб, чтобы отрезать кусок. И тут я услышал, что хлеб плачет. Да, это был сон, но хлеб и правда заплакал, когда я стал разрезать его ножом. Какая-то французская булка — и плачет. Я проснулся, не понимая, что же теперь будет, а ножик, я думаю, так и остался в булке, когда я проснулся.