Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Tiens,[738] — сказал Этьен.
— Теперь ты понимаешь, после такого сна проснешься и идешь подставлять голову под кран с холодной водой, потом снова пытаешься заснуть, куришь всю ночь… Я и подумал, лучше мне поговорить с тобой, а может, нам вместе сходить навестить старика, которого сбила машина, я тебе рассказывал.
— Правильно сделал, — сказал Этьен. — Какой-то детский сон. Обычно дети такие вещи видят во сне или придумывают. Мой племянник мне рассказывал однажды, что он был на Луне. Я его спросил, что он видел. Он ответил: «Там был хлеб и сердце». Нетрудно понять, что после подобного опыта на хлебную тему я не мог смотреть на мальчишку без страха.
— Хлеб и сердце, — повторил Оливейра. — Да, но я видел только хлеб. И все. Тут старуха одна стоит около будки и смотрит на меня весьма неприязненно. Сколько минут можно говорить, если звонить из будки?
— Шесть. Потом тебе будут стучать в стекло. Там только одна старуха?
— Старуха, еще раскосая женщина с ребенком и кто-то вроде коммивояжера. Он точно коммивояжер, потому что все время, как безумный, листает свою записную книжку, а из верхнего кармана у него торчат три карандаша.
— Может, он налоговый инспектор.
— Еще двое подошли, мальчишка лет четырнадцати, который ковыряет в носу, и старуха в шляпке странного фасона, как с картины Кранаха.
— Ну вот, тебе уже и получше, — сказал Этьен.
— Да, тут в будке неплохо. Жаль только, что столько людей ждет. Как ты думаешь, шесть минут уже прошло?
— Никоим образом, — сказал Этьен. — От силы три, не больше.
— Значит, старуха не имеет никакого права стучать мне в стекло, так ведь?
— Да пошла она к дьяволу. Конечно не имеет. За шесть минут ты можешь рассказать мне все свои сны, какие захочешь.
— Я видел только этот, — сказал Оливейра. — Но самое плохое не сон. Хуже всего, когда просыпаешься… Тебе не кажется, что на самом деле я сейчас во сне и вижу сон?
— Да что ты говоришь? Это же избитая тема, старик, — философ и бабочка[739], это всем известно.
— Да, но извини, что настаиваю. Просто я хотел, чтобы ты представил себе мир, где ты отрезаешь себе кусок хлеба, а он при этом стонет.
— В самом деле, это трудно представить.
— Нет, серьезно, че. У тебя так не бывает, ты просыпаешься и в этот момент чувствуешь, что тут-то и начинается чудовищное заблуждение?
— Именно в этом заблуждении, — сказал Этьен, — я пишу великолепные картины, и мне не важно, кто я, бабочка или Фу-Манчу[740].
— Но не в этом дело. Кажется, как раз в результате заблуждения Колумб добрался до Гуанаани[741], или как он там называется, этот остров. Почему обязательно нужно опираться на греческий критерий истины и заблуждения?
— Да я-то тут ни при чем, — сказал Этьен с досадой. — Это ты сказал о чудовищном заблуждении.
— Это была фигура речи, — сказал Оливейра. — А можно было назвать это сном. Этому трудно придумать название, заблуждение — это как раз и есть то, про что даже нельзя сказать, что это заблуждение.
— Старуха сейчас разнесет стекло, — сказал Этьен. — Отсюда слышно.
— Да пошла она к черту, — сказал Оливейра. — Не может быть, чтобы шесть минут уже прошло.
— Около того. И это называется хваленая латиноамериканская вежливость.
— Шесть минут еще не прошло. Мне хотелось рассказать тебе этот сон, а когда мы увидимся…
— Приходи, когда захочешь, — сказал Этьен. — Сегодня утром я работать уже не буду, ты меня сбил.
— Ты слышишь, как мне колотят в стекло? — сказал Оливейра. — Не только старуха, похожая на крысу, но и мальчишка, и раскосая женщина. Того и гляди, сюда подтянется служащий телефонной компании.
— Тебе сейчас накостыляют там, это ясно как день.
— Ну зачем же. Есть великий способ — притвориться, что ни слова не понимаешь по-французски.
— Ты и на самом деле понимаешь немного, — сказал Этьен.
— Да. Грустно только, что для тебя все это шуточки, хотя на самом деле ничего смешного тут нет. Правда в том, что я не хочу ничего понимать, если, поняв, мне придется принять то, что мы называем заблуждением. Че, тут дверь открыли, и какой-то тип хлопает меня по плечу. Чао, спасибо, что выслушал меня.
— Чао, — сказал Этьен.
Оливейра одернул пиджак и вышел из будки. Служащий кричал ему прямо в ухо про правила пользования телефоном-автоматом. «Если бы у меня в руке был нож, — подумал Оливейра, вытаскивая сигареты, — возможно, этот тип закукарекал бы или превратился в букет цветов». Но все сохраняло свой неизменный облик на протяжении ужасно долгого времени, надо было закурить сигарету, постараясь не обжечься, поскольку руки у него дрожали, служащий, уже удаляясь, все продолжал кричать и через каждые два шага останавливался, смотрел на него и возмущенно взмахивал руками, раскосая женщина и коммивояжер тоже смотрели на него — одним глазом, другой не спуская со старухи, чтобы она не наговорила больше шести минут, а та, в стеклянной будке, была точь-в-точь мумия индейцев кечуа[742] из Музея антропологии, из тех, что снабжены подсветкой, если нажать на кнопочку. Но все было наоборот, как бывает в снах, старуха изнутри нажимала на кнопочку и начинала говорить с другой старухой, которая сидела в какой-нибудь мансарде в этом огромном сне.
(-76)
Стоило чуть приподнять голову, и взгляд Полы падал на календарь, розовая корова на зеленом поле, на фоне фиолетовых гор под голубым небом, четверг — 1, пятница — 2, суббота — 3, воскресенье — 4, понедельник — 5, вторник — 6, святой Мамер, святая Соланж, святой Ахилл, святой Серве, святой Бонифаций, восход в 4 ч. 12 м., заход в 19 ч. 23 м., восход в 4 ч. 10 м., заход в 19 ч. 24 м., восход-заход, восход-заход, восход-заход, заход, заход, заход.
Уткнувшись в плечо Оливейры, она поцеловала кожу, пахнущую табаком и усталостью. Легко и свободно она водила рукой по его животу и бедрам, ласкала волосы на лобке, запуская в них пальцы, и чуть дергала, чтобы Орасио рассердился и укусил ее, играя. На лестнице шаркали чьи-то тапочки, святой Фердинанд, святая Петронилла, святой Фортюне, святая Бландина, раз, два, раз, два, справа, слева, справа, слева, хорошо, плохо, хорошо, плохо, вперед, назад, вперед, назад. Гука гладит ее спину, медленно спускается вниз, будто паук, один палец, другой, еще один, святой Фортюне, святая Бландина, один палец здесь, другой там, один сверху, другой снизу. Ласка медленно проникла в нее, будто откуда-то извне. Минута излишеств, момент изыска, чуть-чуть укусить, найти друг друга, постепенно узнавая, словно стараясь скрыть колебания, упереться кончиком языка в кожу, медленно прижать ноготь, прошептать, закат в 19 ч. 24 м., святой Фердинанд. Пола приподняла голову и посмотрела на Орасио — глаза его были закрыты. Она подумала, делает ли он то же самое со своей подругой, матерью мальчика. Он не любил говорить о ней, требовал, будто из уважения, если уж говорить, то только в случае крайней необходимости. Когда она спросила его об этом, приподняв ему веко пальцами и яростно целуя в губы, которые не отвечали на ее вопрос, то единственным утешением в ту минуту была тишина, они лежали, тесно прижавшись, слушая дыхание друг друга, время от времени проводя то рукой, то ногой по телу другого, тихонько прокладывая путь, за которым ничего не последует, — все, что осталось от ласк, растерянных в постели, в воздухе, призраки поцелуев, незаметные личинки запахов или привычек. Нет, ему не нравилось делать это со своей подругой, только Пола может понять его, только она может изогнуться точно по его очертаниям. Поразительно, как она ему подходила. Даже когда она стонала, наступал момент, когда она стонала, и тогда ему хотелось освободиться от нее, но было уже поздно, петля затянулась, и его мятеж мог только усилить наслаждение и боль, двойное недоразумение, которое надо было преодолеть, потому что оно было фальшивым, объятие не может быть одним и тем же, или все-таки может, или все-таки оно должно быть таким же.