Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Лазаркины глаза потемнели, левое плечо еще выше вздернулось, словно есаул изготовился к кулачной потасовке, длинные усы задергались. Через силу выговорил, трезвея от вспыхнувшего раздражения:
— Средь атамановых переговорщиков, посланных в Астрахань с повелением сдать город без кровопролития, был и мой меньшой братка Омельянко… Добрый был казак, статный и красивый, не то что я, кривоплечий от крымского копья. На Омельянку красные девки заглядывались, улыбкой манили казака… Отдали переговорщики атаманово письмо Мишке Прозоровскому, полковому воеводе, тот снес старшому братцу. В ненасытной злобе своей повелел воевода схватить казаков и повесить на торге, как будто это тати лесные!.. Ну и разгорелись казацкие сердца ответной злобой, досталось и воеводам обоим, и боярам, и детям боярским, всем, кто встал поперек дороги с саблей…
— Кровная месть на Руси издревле свята, брат Лазарка. Иначе и не должно быть в законе: взял чужую жизнь — отдай, поганец, свою в отместку! Чтоб неповадно было власть альбо оружие держащим надеяться на крючкотворство приказных дьяков. — Аникей, встав с кружкой, предложил: — Помянем души убиенных братьев казаков, и стрельцов, и городских людей всяких!
— Помянем, братцы…
Никита Кузнецов и Митька Самара, осмелев от выпитого вина, выбрали удобную минуту и подошли к атаману Степану Тимофеевичу поздравить с покорившейся Самарой. Стрельцов, прежде проверив, нет ли при них потайно спрятанного оружия, пустили на палубу.
Пообок с атаманом были два его самых верных телохранителя.
Самаряне позже узнали, что это родственники Матрены Говорухи, названой матери Степана Тимофеевича: сын Яков да зять Ивашка Маскаль. Родителя своего атаман лишился рано, едва ему исполнилось двадцать лет, родной матери и не помнит толком, рос на руках заботливой Матрены, поскольку сам Тимофей Разин с казацким войском был в частых ратных походах.
Яков Говоруха и Ивашка Маскаль, в красивых с зелено-желтыми цветами палатах, в меховых шапках, несмотря на жаркую погоду, круглолицые и плечистые, завидев подходивших стрельцов, насторожились, руки легли на редкостные у казаков двухствольные пистоли.
— Не полошитесь, други, — приподнял руку атаман. — Этих самарян бояться нечего… А одного из них я, кажется, хорошо знаю! Идите ближе, стрельцы.
Яков и Ивашка отошли с дороги, вновь встали пообок Степана Тимофеевича, зорко поглядывая на гостей.
Митька, неловко поклонившись атаману и пожелав ему ратных успехов аж до Москвы, спросил:
— Не видел я в твоем войске, батюшка Степан Тимофеевич, давнего знакомца Максима Бешеного. Где, часом, он, жив ли?
— А ты, стрелец, откель Максимку знаешь? — полюбопытствовал атаман, лежа на ковре, упершись спиной о мачту струга и подложив под себя свернутую шубу с подкладкой из алого сукна.
— Мы с Никитой Кузнецовым помогли под Царицыном ему уйти из-под караула, когда везли казаков на сыск в Москву. Ему да еще казаку по кличке «Петушок» и Никитиному побратиму кизылбашцу Ибрагимке.
— Сказывал мне о том Максимка. — Атаман подпушил усы, карие глаза его потеплели. И вдруг выказал свою дивную память: — Но сказывал мне тако же Максимка, что помогли ему уйти со струга те же стрельцы, что изловили его на острове Кулала, когда напал на яицких казаков князь Львов! Так ли дело было?
— Прости нас, атаман Степан Тимофеевич, — сробев малость от сурового спроса, поклонился Митька Самара. — Но Максимка в той сече смерти себе искал, а мы с пятидесятником Хомуцким повязали его, едва сами при этом не легли кровавыми кусками от сабли казака, воистину в драке бешеного! Поначалу жизнь сберегли, а опосля и волю возвернули. Да еще и незрелые мы тогда были, как завязавшееся яблоко, — пояснил Митька Самара с виноватым выражением лица, — и до Спаса было еще ох как далеко!
Степан Тимофеевич посмеялся, лицо его вновь приняло радушное выражение, и он негромко, про себя что-то раздумывая, сказал:
— То истинно, стрельцы. Не токмо яблоку, но и человеку время надобно дозреть для важного дела. Максимка теперь в верхнем Яицком городке в атаманах ходит. Надежную опору нужно нам и в тех краях иметь, ежели надумали всю Русь в казацкую державу перестроить! — Посмотрел на Никиту, по-ребячьи озорно подмигнул и спросил: — Видел своего Ибрагимку в отряде Ромашки Тимофеева? Никита поклонился и радушным голосом ответил:
— Видел, Степан Тимофеевич. И готов вместе с тобой плыть вослед за ними… хоть и до Москвы.
— Добро, братки мои милые… Ныне гуляйте, с женками милуйтесь, а назавтра за дело возьмемся. — И неожиданно надумал: — А тебе, Митька, готовиться на посыльном струге сплыть в Астрахань с письмом к атаманам Василию Усу да к Федьке Шелудяку. Из Астрахани стругом пойдешь до Яика, рекой подымешься в верхний Яицкий городок с письмом к твоему знакомцу, Максимке Бешеному. Наказ дам готовить яицких казаков в подмогу… ежели под Синбирском в ратной силе будет значительный урон… Готов к такой службе? Нет ли каких отговорок?
Митька Самара хотел было сказать, что думал со своими товарищами идти на Синбирск, но понял, что так надо для войска, поклонился и выразил полную готовность служить атаману.
— Вот и славно!.. Яша, угости стрельцов атаманской чаркой! И запомни их, ибо я к ним особое доверие имею. К обоим, — с улыбкой добавил атаман. — Проверены в сражениях, не только за бражным столом и на общем дуване!
Синеглазый, русокудрый проворный Яков из атаманской посуды угостил обрадованных вниманием стрельцов. Выпив за здоровье атамана и всего войска, они откланялись и сошли со струга к столу, где сидели их друзья…
Разбежались по домам лишь к вечеру, когда с запада нечаянно насунулась, лохматой и бескрайней медвежьей шубой распластавшись по небу, грозовая туча, еще издали пугая суеверных баб яркими кривыми сполохами молний и трескучими раскатами грома. По Волге впереди грозы побежала мелкая рябь, крикливые чайки пропали, словно и не носились только что над водой…
— Тащи столы по домам! — засуетились посадские.
— Вяжи крепче паруса! Бросай заводной якорь! Закрыть трюмы, чтоб водой не захлестало порох и харчи!
Казаки сноровисто завели вторые якоря, чтобы струги кормой не ходили и не бились друг о дружку, надежно увязали на реях скрученные паруса, и кто как мог укрылись от секущего потока воды, который хлынул с неба: не зря почти неделю нещадно жарило раскаленное солнце! А через пять минут с волжского склона по городу, по слободам вниз устремились бесчисленные мутно-бурлящие ручьи, неся с собой куриные перья, навоз, мусор и размытую землю.
Вода у берега пожелтела, вспенилась, почернели дома, частокол и башни, дубрава за оврагом выше Вознесенской слободы затихла, в безветрии отмываясь от нанесенной пыли. И только шум дождя о листья, о песок, о крыши и деревья, долгий и несмолкаемый… И тревожный, потому как пошел в ночь после невиданных прежде недавних кровавых событий.
— Свят-свят! — крестились мужики на иконы, когда вновь и вновь над крышами, будто хрустальное, раскалывалось на мелкие и звонкие кусочки небо. — Не иначе Господь омывает город после тяжкого кровопролития… Спаси и помилуй, Боже…