Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Рейд говорит, что теперь уже нельзя выражать такие честные, здравые суждения.
Его собственные телевизионные работы, по словам Рейда, страдают от цензуры подобного рода. Рассуждения о том, что у нас есть свободная пресса, — это сущая ерунда, говорит он. Во многих отношениях пресса в нацистской Германии была гораздо свободнее, чем в современной Великобритании.
Наше фото появилось в «Филм фан»[586]. Там заявили, что это Ричард Дикс и Элизабет Аллен[587], но их картина была просто римейком. Дикс никогда не мог отрастить усы. Как это типично — их нисколько не интересует собственная история. У меня есть вырезка. Я им все показал. «„Прекрасная операторская работа и воздушные столкновения, которые обеспечивают острые ощущения“. — „Вэрайети“. Питерс и Корниш всегда убедительны».
— О, пусть прошлое хоронит прошлое! — Сэмми, этот жирный Ромео, бродит вокруг миссис Корнелиус и утверждает, что он ее старый друг из Уайтчепела.
(Вот что британцы называют «толерантностью», а все прочие — атрофией морали. Из-за подобного безумия гибнут империи.) Почему она позволяет ему приходить? У этого человека нет ни ума, ни души. Я первый соглашусь с тем, что мораль должна измениться, чтобы соответствовать теперешним условиям. Мораль араба-бедуина действенна в пустынях и оазисах, так же как мораль японского самурая или русского казака действенна в его родном мире. Я говорю, что мораль ограниченна. Добродетель — безгранична. Выступать за новую мораль — значит не поддерживать хаос, а признавать перемены. Мне больше семидесяти, и даже я понимаю это. Возможно, опыт научил нас тому, чего никогда не смогут осознать выкормленные с ложечки хиппи.
Да, это, конечно, уже совсем не та Британская империя, которой я с детства привык восторгаться.
В глубоких пещерах под дюнами могли появиться и сгинуть сто империй, оставив после себя лишь тайну нескольких непонятных слов, возможно, обрывок легенды и обломок колонны. Становилось очевидно, как ничтожны человеческие устремления. И я был уверен, что очень скоро наши иссохшие трупы скроются в той же геологической бездне.
Поскольку спасение казалось маловероятным, я стал настоящим фаталистом; подобно бедуинам, я примирился с неизбежностью конца. Именно так выживают некоторые из нас. Другие, когда остается мало воды, а они сбиваются с дороги в нескольких неделях пути от ближайшего населенного пункта, отгораживаются от реальности ради спасения сознания и погружаются в бред и безумие — этот путь избрал Коля. Теперь он уверял меня, что мы приближаемся к Зазаре, но отказывался показать компас. «Не нужно тебе все запутывать, милый Димка». В любом случае, говорил он, мы покинули материальный мир и вскоре войдем в золотое чистилище, которое простирается пред небесными вратами. Нам нечего бояться. Он угощал меня своим превосходным кокаином. У моего друга было не меньше килограмма порошка.
В итоге единственным нормальным спутником, который у меня остался, оказалась ворчливая верблюдица, Дядя Том. Коля продолжал развивать свои навязчивые идеи — он выдумал теорию, что Вагнер не только испытывал влияние арабской музыки, но и сам был по крайней мере на четверть бедуином.
— Мы знаем, что он пережил духовное потрясение в пустыне. — Коля напел несколько нот из «Парсифаля».
Да, всегда печально, когда добрый друг страдает от банальной паранойи.
Хотя воды мы пока не нашли, Коля пил жадно, расплескивая последние капли наших запасов. Как он утверждал, кокаин, который мы потребляли, улучшался в организме пропорционально объему выпитой жидкости. Я радовался только тому, что Коля, по крайней мере, так же щедро делился водой с верблюдами, которые теперь находились в лучшей форме, чем мы.
К тому времени Коля стал постоянно нюхать кокаин и засыпал только после приема морфия; глаза у него покраснели, а кожа под загаром побледнела. Он больше не брился и не следил за собой. Он легко испражнялся там, где его заставала нужда, прямо на песке, напевая отрывки из «Гибели богов»[588] в подтверждение каких-то безумных размышлений.
— Так он поет о новом порядке, мой милый Димка. О том, что Любовь, а не Сила должна управлять миром! Идеализм и музыка объединились. Мы будем поклоняться не какому-нибудь сектантскому Старику, а универсальному, всеобъемлющему, всеприемлющему Существу! Разве можно назвать этого гения язычником? Нет! Любовь к Богу показывает, что Вагнер — потомок сенуситов! Он вернулся домой, в пустыню, и обрел здесь истину, которую искал. Но он отказался от христианского благочестия и отверг еврейскую сентиментальность так же легко, как и арабский фанатизм. Вот почему, любимый мой Димка, он вернулся к великим богам нашего общего прошлого. К силам, которые не может сдержать современная теология! Отвергайте эти стихии, если хотите, — но именно они и даровали Вагнеру удивительную, тончайшую технику, необычайную способность сплетать повествование и лейтмотивы. Так он стал непревзойденным новатором. В пустыне Вагнер постиг истины, которые вот-вот могли позабыть наши соплеменники. Он хотел узнать, кто в действительности был его отцом. Он стал Парсифалем, самым чистым и святым из рыцарей. Он стал Саладином, самым благочестивым из вождей. Он стал Игорем, так же как становился Зигфридом, Артуром, и Шарлеманем, и эль Сидом. Все наше великое общее наследие, наше средиземноморское наследие возродилось волей Вагнера. А почему? Потому что он вернулся к колыбели нашей культуры. В то место, где расы встретились и породили цепную реакцию, которая еще не закончилась. Эль-Фахр — так они назвали Вагнера. Мудрец. Старые боги умерли, и теперь править должен человек. Но готов ли он принять на себя ответственность? Разве ты не слышишь эхо бедуинского барабана и мавританской гитары в последней арии Вотана[589]? И он знал своего еврея. Подобно предкам, Димка, он знал своего еврея. Но это не сделало его фанатиком.
Я не стал спорить с ним. Мой друг был одержим. Более суеверный человек, возможно, решил бы, что в князя Николая Петрова вселился джинн, но я не припоминал ни одного момента, когда подобное могло бы случиться.
Теперь настал мой черед плакать о друге, безумном друге. И в самом деле, посреди бескрайних равнодушных песков, когда наше одиночество нарушали только пульсирующий шар солнца и мерцающие огоньки звезд, — я рыдал о нем. Я оплакивал его. Я просил Небеса вернуть ему разум. Я всхлипывал, и я кричал. Я умолял всех богов, которые могли меня услышать, я ждал от них ответа на молитвы. Но мои вопли были обращены к безграничным глухим небесам. В такие времена я завидовал атеистам. Они отрицают существование Бога. И все же иногда, как и в те дни, мне приходило в голову, что Бог наверняка существует, но Он ни в коем случае не может походить на тот приятный образ, который мы сотворили. Нам запрещают творить Бога по нашему подобию — ибо Бог, совершенно определенно, не Человек. Бог — это Бог. И все-таки Бог может проявлять к нам, Своим созданиям, не больше интереса, чем кошка, которая быстро становится равнодушной к собственным котятам. Мы сами предполагаем, будто Бог заботится о нас. Именно это мы называем Верой. Вот надежда, за которую мы цепляемся. Такие мысли никак не могли уменьшить мою печаль и беспокойство, и я стонал все громче.