Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В их разговорах все чаще мелькали слова о будущих внуках, о том, кто каким противным и мерзким будет в старости, о том, что стареть надо дружно и взаимно вежливо. Даже размеренные предсонные объятия стали своего рода плотскими заверениями друг друга в будущей пожилой и верной дружбе. Конечно, это исходило прежде всего от Кати. Она стала вдруг стремительно ускользать в сладкое состояние предстарости, увлекая и утягивая за собой Башмакова. Он поддавался, утягивался, и между ними устанавливалась новая гармония, нежно-насмешливая и спокойно-доверительная, какой прежде не было. И Олег Трудович сознавал, что Катя, простившая ему прошлые молодые измены, никогда не простит предательства этой новой, нарождающейся гармонии совместного старения. Да он и не помышлял о такой измене, если б не Вета…
Вернувшись тогда, в первый раз, от Веты, он долго сидел на кухне (якобы смотрел фильм), а сам думал о том, что все случившееся нужно прекратить сейчас же, обратить в какую-нибудь жестокую, обидную шутку, мол, просьба удовлетворена — и в добрый путь! При этом еще так улыбнуться, чтобы она обиделась, смертельно обиделась. В противном случае ничем хорошим это не кончится. Так говорил разум. Но тело, его подлое, вышколенное бегом и выдиетченное до юной стройности тело, ныло и попрошайничало: «Ну, еще один раз. Ну что тебе стоит! Я же еще ничего не почувствовало. Я хочу почувствовать, как ее руки научатся обнимать, губы целовать, а тело содрогаться от счастья! Ну что тебе стоит!»
«Хорошо, — согласился Башмаков с телом, — еще один раз. В крайнем случае — два…»
В субботу утром раздался телефонный звонок. Катя была в ванной — перестирывала гору белья, накопившегося за время неработоспособности «Вероники». Башмаков сидел на кухне. Все утро телефон звонил не переставая. Сначала он поговорил с матерью, интересовавшейся вестями от Дашки. Потом его долго терзала подъездная активистка по поводу домофонов:
— В конце концов, нужно провести тайное голосование. И пусть меньшинство подчинится большинству!
— Конечно, — согласился Олег Трудович, припоминая, что в истории как раз наоборот: большинство всегда подчинялось меньшинству.
Когда раздался очередной звонок, Башмаков, раздосадованный этой телефонной канителью, отозвался с раздражением:
— Алло!
— Это я, — сказала Вета взволнованно. — Ты можешь слушать?
— Могу.
— Я с папой улетаю на Кипр. На переговоры. Буду переводить. Вернусь в среду. Я страшно соскучилась.
— Я тоже.
— Пока!
— Пока…
— Это кто был? — спросила Катя, вдруг появляясь из ванной.
На все предыдущие звонки она, между прочим, не обратила никакого внимания.
— С работы, — буркнул Башмаков.
До среды оставалось достаточно времени, чтобы пораздумать о том, как теперь вести себя с Ветой. После тяжелых и продолжительных размышлений Олег Трудович решил изобразить некую невольную вовлеченность зрелого мужчины в вихрь девичьего легкомыслия. Так бывает на какой-нибудь офисной вечеринке, когда лихая соплюшка-секретарша поднимает из кресел пузатого чиновного мужчину и заставляет его вертеться-извиваться в неведомых и чуждых ему тинейджерских телометаниях. И он из вежливости, а также из возрастной философичности не сопротивляется.
В среду, едучи в банк, Олег Трудович вдруг подумал о том, что все теперь зависит от того, какие сегодня у Веты будут глаза. Вообще в отношениях между мужчиной и женщиной очень важна эта первая послепостельная встреча, а главное — первое послепостельное выражение глаз. У падшей студентки Кати в глазах появилось ожидание, исчезнувшее после свадьбы. У несчастной Нины Андреевны — нежный просительный укор. (Боже, за что же ее так жизнь измызгала?) В черных глазах Веты, караулившей Башмакова возле контрольно-пропускных стаканов, пылал восторг любви — болезненно-яркий, как ночная электросварка.
— Я была у врача! — шепнула она и крепко сжала протянутую руку. — Мне уже можно!
— Поздравляю.
— Знаешь, что мне сейчас хочется больше всего?
— Что?
— Поцеловать тебя у всех на глазах!
— Попробуй!
— Когда-нибудь попробую…
С утра Башмакова вызвали в Научно-исследовательский институт истории рыночных реформ в России (НИИ ИРРР), расположенный в красивом отреставрированном особняке XVIII века. Когда, разобравшись с неисправностью, он возвращал проглоченную карточку откормленному историку, тот возмущался, мол, никогда в этой стране не пойдут реформы, потому что даже импортную технику отладить не умеем. Да и вообще никаких реформ здесь нет и быть не может.
— Что же вы тогда изучаете?
— А-а… — махнул рукой историк, — знаете, как мы сами институт называем?
— Как?
— НИИ ИКРРР — Институт истории краха рыночных реформ в России…
Возле метро Башмаков купил рубиновую орхидею в прозрачной коробочке и спрятал в кейс.
— Осторожно — не помните! Это — серьезный цветок! — предупредила его цыганистая продавщица.
В банк он поспел к обеду.
— Нет, вы представляете, — возмущался, хлебая суп, Гена, — Малевича уже взяли в «Бета-банк»! Вице-президентом. Где справедливость?
— Боже мой, какая справедливость? — вздохнула Тамара Саидовна. — Ивана Павловича увольняют.
— За что?
— Юнаков сказал, что если Иван Павлович прослушивал вице-президента, то может и президента…
— Сволочь, — возмутился Игнашечкин. — Вета, твой отец в курсе?
— Понятия не имею.
Они сбежали сразу после обеда. В розовом джипе была автоматическая коробка передач, и правая рука Веты оказалась совершенно свободной. Совершенно! Они еле дотерпели до Плющихи. Потом Башмаков лежал, обессиленный, а Вета осторожно обследовала его тело, словно только что открытый ею остывающий вулканический остров.
— А здесь что ты чувствуешь?
— Щекотно.
— А здесь?
— А зачем тебе это?
— Я выучу тебя всего-всего. Научусь всему-всему. И ты не посмотришь больше ни на одну женщину. Хватит лежать! Я хочу учиться!
— Учиться, учиться и учиться! — согласился Башмаков.
Потом она благодарно изучала его лицо, волосы, губы…
— У тебя почти нет морщин, а волосы седые, как у папы… А знаешь, папа спросил, что со мной случилось. Он сказал, я очень изменилась…
— А мама?
— Мама… Ах, ну конечно, ты же про меня еще ничего не знаешь!
— Так уж и ничего?
— Почти ничего. Я пока для тебя только тело. Но это пока… Тебя когда-нибудь бросали?
— Да как тебе сказать…
— Значит, не бросали. А меня бросали. Когда отец бросил нас с мамой, мне было четырнадцать лет. Сначала я ничего не поняла, даже почувствовала в себе какую-то новую интересность. Вот, смотрите, идет девочка с горем! Ее отец ушел к другой женщине. Смотрите, как печальны ее красивые черные глаза! А потом начался кошмар. Ты представляешь себе, что такое остаться вдвоем с брошенной женщиной?