Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Да, конечно, — ответила она безо всякого смущения. — А как же иначе?
Я не поняла, что она имеет в виду, но не стала задавать лишних вопросов.
— Вот оно как, значит, — сказала я. — Ладно. Так о чем мы с тобой? Ах да. Папа был бы счастлив, если бы ты к нам вот так вот неожиданно, как я к тебе, пришла бы. Будь уверена, тебя никто бы не заставил сидеть на скамейке перед входом.
— А если он меня так обожает, — спросила мама, — почему он не пришел сам?
— Наверное, гордость, — сказала я.
— А у меня? А у меня, по-твоему, нет своей гордости?
— Ну, — сказала я, — скучно-то как. Поединок двух гордынь. Гордость и предубеждение, и все такое. Неужели нельзя проще?
— Вовсе он меня не любил, — вдруг сказала мама. Сказала очень простым голосом, как будто она не графиня, а продавщица в магазине, а то и вовсе на рынке. — Не любил он меня ни капельки. Но даже это не самое страшное. Разные бывают отношения между мужчинами и женщинами. Бывает сначала влюбленность, потом привычка, а потом у кого как: у одних благодарность, у других раздражение. Но мы с ним даже до привычки не дожили. Привычка где-то на шестом году появляется. Вот тогда-то мы и расстались.
— Но почему? — спросила я.
— Он был поразительно, невероятно холодный человек. Ледяной. Пустой внутри.
— Как ты можешь? — сказала я. — Он такой умный. Он столько читал. Он столько знает. Он такой внимательный. А когда он вертит головой и говорит, что ничего не помнит, он только притворяется. Ты что, не знаешь? Это у него манера такая, пускай глупая. Но что ж, каждый имеет право. Ты знаешь, у него есть друзья — ты их сама видела. Каждый из себя что-то корчит. А ты сама разве никогда не корчила из себя хоть кого-нибудь?
— Ах, да я не о том, — сказала мама. — Ты говоришь, он много прочитал? Да. Я обратила внимание. Пустота, заполненная умными книгами.
Я вспомнила, как папа сам говорил мне о себе: «Книги падают в меня, как в колодец, и тонут». Может быть, здесь что-то есть.
— Погоди! — закричала я. — Он же тебя обожал. Он на коленях перед тобой ползал. Выполнял малейшие твои капризы, а ты над ним издевалась. Разве нет?
— Это он тебе рассказал? — возмутилась мама.
— Нет, в газете прочитала! — закричала я.
— Значит, он передо мной на коленях ползал, выполнял все мои капризы?
— Да, да! — сказала я. — В глаза заглядывал. Ловил каждый вздох, каждый взмах ресниц. Пытался угадать все твои желания. Ты над ним издевалась, оскорбляла его, обзывала его дурным актером, посылала в Москву, к этому маэстро… — Я вдруг забыла его фамилию. — Ну как его? Пшибышевский? Выспянский?
— Станиславский, — сказала мама. — Он что, и это тебе рассказал? Какая у него, оказывается, прекрасная память. Теперь я понимаю, почему он притворяется маразматиком, который роется в записной книжке. Ему, наверное, стыдно, что он запоминает все, как фонографический аппарат. Люди должны что-то забывать, Далли. Забвение — это такой же божий дар, как память. Ну ладно, хватит умничать.
— Ну почему, почему? — закричала я. — Давай поумничай еще немножко. Я очень люблю, когда умничают.
— Вот! — закричала мама. — Ты вся в него! Вы все время умничаете и ничего не чувствуете.
— Неправда, — сказала я. — Я все время думаю о том, что со мной делается. И вообще, что такое «чувствовать»? Чувства, мама, это много-много-много мелких-мелких-мелких мыслей. Таких маленьких, что по отдельности не ухватить. Они сливаются вместе — получаются чувства.
— Хватит, — сказала мама и хлопнула ладонью по своему этюднику, отчего маленькая фарфоровая чашечка с водой, стоявшая в нем, подпрыгнула и упала на землю, на лету обрызгав мамину юбку грязноватой акварельной водичкой.
Я вскочила с кресла, подобрала эту чашечку и сунула ее в этюдник на место, краем глаза увидев набросок. Там действительно был обозначен только контур сидящего в кресле человека. Так что мама и вправду могла бы нарисовать нас двоих с князем Габриэлем. Если бы я не стала перечить и задавать глупые вопросы. Вот так тихо села бы рядом в кресле, положила голову на плечо Габриэлю, а мама бы нас писала акварелью. Идиллия! А потом мы пошли бы в кофейню, которая открывается в двенадцать часов. Я запомнила. Это Петер сказал, что здесь есть что-то такое рядышком. Но вот почему у меня не получается, чтоб все было мирно и ласково?!
— Хватит умничать. Надоело, — сказала мама. — Я шесть лет в этом прожила. В этой пустой, холодной болтовне ни о чем.
— Нет, — строго сказала я. — Ты все-таки признай: он тебя любил, а ты над ним издевалась. Это правда. Ты имела полное право от него уйти, но говорить нужно все-таки правду.
— Ха-ха-ха-ха, — мама не рассмеялась, а вот именно произнесла «ха-ха». — Он вообще не понимал, что такое любить. Он любил только себя, свои фантазии, свои страдания. Я верю, что он страдал. Палач, который остался без работы, тоже страдает, тоскует без любимого дела. Это он издевался надо мной, а не я над ним. Он придумал себе злую жену. А до этого — злую девушку, в которую влюбился на вечере в салоне поэтов. Капризную, взбалмошную, своенравную, жестокую, сумасшедшую — какую хочешь — сама скажи нужные слова, если тебе не надоело. Придумал себе вот такую ведьму. И себя, который поклоняется ей, ползает у ее ног, а на самом деле совершенно не чувствует, не желает понимать, что этой женщине нужно. А ей нужно очень мало, как любой женщине. Ей нужно, чтобы чувствовали то, что чувствует она. Чувствовали вместе с ней, понимаешь, Далли?
— Ну и что же ты хотела? — спросила я. — Чего же это он никак не мог почувствовать?
Мама посмотрела мне в глаза долгим тяжелым взглядом. Мне стало даже немножко не по себе. Я не решилась ее переспрашивать. Но, кажется, поняла. Но очень удивилась — ведь папа говорил, что мама редко пускала его в спальню. А потом и вовсе перестала пускать.
— И еще, — сказала мама, — он был очень жестокий человек.
— Почему был? Он жив и прекрасно себя чувствует.
— Не сомневаюсь, — сказала мама. — Был, в смысле, может, он уже изменился. Все-таки десять лет прошло с небольшим. Может быть, я была по-другому воспитана, но меня страшно оскорбляло, как он обращается с прислугой, с мужиками, как он зовет их всех на «ты». И даже не в «ты» дело, а в каком-то ужасающем ледяном презрении.