Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мать. Уже немолодая женщина, слабая, тихая, очень добрая, сразу и навсегда подавленная мужем, точно знающим, что и как должно делать настоящему немцу. Рудольф жалел ее и понимал, что его уход разобьет сердце Марты Шетцинг. Особенно теперь, когда старший сын, краса, гордость и надежда семьи, вернулся домой в милосердно запаянном гробу.
И все же… иногда Рудольф думал, что любовь к матери требует от него слишком больших жертв, заставляя терпеть общение со старым отцом. В детстве тирания и консерватизм старого Шетцинга вызывали страх, в отрочестве — страх и раздражение. Теперь — только раздражение, граничащее с ненавистью.
Снизу, сквозь старые перекрытия, донеслось протяжное пение. Похоже, старики затянули что-то военное, времен Седана.[33]Наверняка поют хором, стоя навытяжку, роняя слезы умиления.
Умом Рудольф понимал, что отец и его пожилые ровесники — просто очень немолодые люди, чья жизнь давно склонилась к закату. Они жили в прошлом и прошлым, в том времени, когда Пруссия огнем и мечом сколачивала Великую Германию, сокрушая врагов на полях сражений и за дипломатическими столами. Они так и остались во временах винтовок Дрейзе и лихих кавалерийских атак, будучи не в состоянии приспособиться к новой жизни, стремительной, динамичной, ежедневно открывающей новые горизонты возможностей и надежд.
Но то были доводы ума, они никак не облегчали тысяча первое брюзжание Франца относительно бездарных Кёнена, Людендорфа, Геппнера и Брухмюллера, которые возятся с англичашками и французишками, вместо того чтобы собрать все силы в кулак и раздавить их одним решительным ударом. Давно почивший Шлиффен остался для них олицетворением стратегического гения, вот он-то неизбежно закончил бы войну самое позднее к «октябрьским гуляниям»[34]четырнадцатого года, не остановившись на штурме Парижа.
Рудольф взглянул на небольшую полочку со скромным серебряным кубком. Полку он сделал сам, в прошлый визит к родному очагу, а кубок был одной из двух самых ценных вещей, что принадлежали младшему Шетцингу. Точнее говоря, слово «цена» здесь было неуместно, потому что разве можно измерить в каких-то марках подарок самого Манфреда Рихтгофена, сделанный в «кровавом апреле»?[35]
К ужасу родных, Рудольф вскоре после начала войны покинул кавалерию, хотя был хорошим наездником — его душу навсегда пленили стремительные летательные аппараты, именуемые «аэропланами». Он стал летчиком, вначале наблюдателем, из тех, кого называли «западными людьми», потому что британцы обычно атаковали разведчиков с востока, отсекая им путь домой. Ему никогда не забыть пьянящее чувство полета на «Голубе» и восторг от созерцания земли с головокружительной высоты, где в самую жаркую летнюю пору царит ледяной холод и даже спасительная кислородная трубка может незаметно обледенеть.
Сбылась давняя мечта человека уподобиться птице, и в вышине Рудольф чувствовал себя почти равным богу. В конце концов лихого летчика заметил Освальд Бельке,[36]взяв к себе в Jasta 2.[37]Так Шетцинг вступил в ряды лучших из лучших, став истребителем.
Да, истребители, «мясники» и «охотники», были подлинным кошмаром противника с пятнадцатого по семнадцатый года. Они высматривали неосторожного, яростными коршунами падали с высоты и снова исчезали, предоставив самолету противника следовать к земле объятым дымным пламенем. Они считали вымпел на крыле[38]законной добычей и держали про запас заряженный парабеллум — для врага, на случай, когда заканчивались ленты «Шпандау», или для себя — если загорался бак. Лучше так, чем заживо гореть в бензине, который волной от пропеллера гонит прямо в лицо, — тут и парашют не успеет спасти. Гордились истинно германской «боевитостью», сравнивали храбрость опытных «галлов», гораздых на хитрости, с лимонадом в бутылке — бурлит сильно, но недолго. Посмеивались над англичанами, из спортивного азарта заменявшими воздушный бой акробатикой. «Пираты неба» знали, как с помощью солнца, ветра и облаков заманить пилота противника в ловушку, откуда не было спасения. Они могли рыцарски отпустить израненного противника, выражая уважение его мужеству, могли и хладнокровно расстрелять его на земле.
Когда погиб старший брат, младший Шетцинг попал под действие правила «последнего оставшегося в живых»: после гибели всех братьев «последнего в роду» отправляли в тыл. Рудольфу пришлось расстаться со своим истребителем, но он сумел добиться перевода испытателем в Инспекцию Авиации.
А меж тем время отмеряло свой неумолимый ход. Закатился семнадцатый, на смену ему пришел восемнадцатый… Какой бы «шампанской» ни была смелость французов, какими бы забавными ни казались английские трюкачества, но, когда на один немецкий самолет стали выходить три, пять и более вражеских, смеяться над ними удавалось все реже, а смех становился все грустнее. Ни опыт, ни своя земля не помогали подступиться к воздушным армадам в несколько эшелонов, как из гигантской лейки, поливающим все вокруг струями фосфорных пуль. Один за другим уходили на тот свет рыцари крылатой войны. Бельке, Иммельман, Лёвенхардт… Даже сам Красный Барон, Рихтгофен, оказался прикован к земле, чудом выжив после трех пуль, выпущенных каким-то пехотинцем из «Виккерса». Видно, судьба решила подарить своему любимчику еще один шанс, несмотря на то что тот забыл собственное правило — не увлекаться погоней.
Общее ухудшение ситуации на фронте помогло Рудольфу вернуться в строй — командование наконец-то уступило его мольбам и перевело в «панцерштаффель», то есть часть, занимающуюся поддержкой своих войск и уничтожением вражеской техники. Ударная авиация была наименее престижной среди всех фронтовых авиачастей, добровольно туда никто не шел, но для Шетцинга это оказался единственный шанс вернуться к активной службе, пусть и с явным понижением статуса.
Отныне ему следовало забыть о круговерти воздушного боя, о пьянящем восторге превосходства над поверженным противником. Теперь его уделом стала «охота» на вражескую наземную технику, в первую очередь на дьявольское изобретение Антанты — танки. Вместо уже привычного седьмого «Фоккера», стремительного, как сокол, фон Шетцинг получил огромное бронированное чудище, угловатое и покрытое пятнами камуфляжа, — AEG G.IV. Торчащие ровными рядами заклепки делали аэроплан похожим на дикобраза со спиленными иглами, а стволы пушек (уже не пулеметов!) усиливали чужеродность машины. Воистину «большой самолет». Наверное, только такие монстры имели шансы хоть как-то замедлить неумолимо накатывающиеся волны вражеских полчищ.