Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Кстати, что мы будем делать с этим синьором в погонах? – полюбопытствовал Ганцзалин. – Он ведь не отпустит нас просто так.
Загорский пожал плечами.
– Разумеется, отпустит – он кажется мне здравым человеком.
– А если все-таки нет? – настаивал помощник.
Действительный статский советник поморщился.
– Если не отпустит, – сказал он, – тогда можешь делать с ним, что пожелаешь.
– В таком случае я откручу ему голову, а вы, как лицо духовное, прочтете над ним отходную, – плотоядно осклабился Ганцзалин.
– Аминь, – заключил Загорский.
* * *
Августовское солнце, все еще яркое, но уже нежаркое, лениво освещало дом номер 11 по бульвару Клиши. Это был район Парижа, где совершенно естественно соседствовали артистическая богема, веселые кварталы и базилика Сакре-Кёр[7], от которой до знаменитого кабаре «Мулен Руж» самым медленным шагом и все время под гору было не больше километра. Такое соседство, кажется, никого не смущало, и когда в церкви чинно служили обедню, в «Мулен Руж» беспечно вскидывали ноги в канкане девушки, одетые вызывающе, полуодетые и даже неодетые вовсе.
Много лет живший в Париже русский художник Леон Бакст в шутку звал бульвар де Клиши «бульваром Не Греши». Однако устройство этого замечательного места было таково, что удержаться от грехопадения было крайне трудно, разве только юркнуть в переулки и обойти его по широкой дуге. Но и в этом случае гарантии не было, потому что так сильна была веселая радиация бульвара Клиши, что кокетство и разгул распространялись далеко за его пределы чуть ли не по всему Парижу. Супруги Кюри, близко имевшие дело с радиоактивностью, пожалуй, сочли бы такое высказывание недостаточно научным, но с фактами трудно спорить, пусть даже они и противоречат строгой науке физике.
Несмотря на близость Сакре-Кёр и изобилие девушек легкого поведения, здешние места осенял, конечно, не Дух святой и даже не дух разгула и разврата. Любой из живших на бульваре художников, поэтов и музыкантов мог поклясться, что здесь царил дух творчества, свидетелями чему были не только парижские праздные гуляки, но и многочисленные кафе и даже местный театр «Два осла».
– Это Клиши, так что ослов здесь гораздо больше, – говаривал, бывало, живший в доме номер одиннадцать Па́бло Дие́го Хосе́ Франси́ско де Па́ула Хуа́н Непомусе́но Мари́я де лос Реме́диос Сиприа́но де ла Санти́сима Тринида́д Ма́ртир Патри́сио Руи́с-и-Пика́ссо или, попросту, Пабло Пикассо. – А впрочем, пусть будет два осла: не дело художника слишком уж углубляться в дебри арифметики…
Между нами говоря, углубляться в дебри арифметики Пикассо и не мог. И вовсе не потому, что был некомпетентен в этой деликатной области. Каждый уважающий себя художник должен знать арифметику, а иначе как он будет продавать свои бессмертные творения многочисленным буржуа, которые в искусстве не смыслят ни уха, ни рыла? И Пикассо, разумеется, тоже был в арифметике не последний человек, во всяком случае, сложение, вычитание, умножение и деление он постиг во всей полноте.
В дебри же арифметики он не имел возможности углубляться из-за своей чрезвычайной занятости – так, по крайней мере, должны были думать все его знакомые. В то время, как другие художники круглые сутки пили, бузили, занимались любовью и шокировали не в меру стыдливых обывателей, Пикассо с утра до ночи корпел над своими картинами, делая перерывы только на то, чтобы поесть, выпить, побузить, заняться любовью и между делом шокировать какого-нибудь особенно застенчивого обывателя.
Такая стратегия возымела нужный эффект: к тридцати годам Пикассо забыл о нищем прозябании в общежитии для бедных художников Бато-Лавуар и стал художником известным, пользующимся популярностью не только у французов, но и у иностранных ценителей живописи. Времена, когда он отдавал картину за тарелку супа в кафе, остались далеко в прошлом. Сейчас за приличные деньги покупались практически все его творения, начиная от голубого и розового периодов и заканчивая сегодняшними, кубистическими картинами. К слову сказать, кубизм – это было направление, которое изобрел лично Пикассо. Правда, официально считалось, что к этому приложил также руку и Жорж Брак, но мы-то, мсье-дам, мы-то с вами знаем правду и понимаем, в чью гениальную голову могла прийти столь поразительная идея.
Вот и сейчас Пабло, одетый в коричневые кюлоты, белую парусиновую рубашку и с босыми ногами, стоял перед недописанной картиной, которую хотел назвать «Человек с мандолиной». Окно в мастерскую было распахнуто, ветер задувал в комнату, через вырез рубашки холодя грудь и утишая горячку творчества.
Картина давалась ему нелегко, это был не тот случай, когда нужного эффекта можно было добиться несколькими точными ударами кистью. И дело, разумеется, было не в человеке и не в мандолине даже, дело было в том прорыве в запредельное, которое могла дать картина. Не слепое следование натуре, а исход в инобытие – вот чем должен был стать кубизм для подлинного художника…
В дверь позвонили. Пикассо поморщился: кто там еще? Весь Париж знает, что в это время он творит, а отрывать гения от творчества – святотатство похуже, чем переделать Нотр-дам-де-Пари в Мулен Руж. Запустите в храм танцовщиц – и этот грех Господь вам простит. Оторвите художника от холста – и будете прокляты во веки веков, и никакое чистилище не облегчит вашей участи.
– Милая, – крикнул Пикассо, – милая, открой дверь!
В коридоре послышался шум – милая пошла открывать. Как же, черт побери, ее зовут? Мудрено выучить имя девушки, с которой ты познакомился только вчера вечером, особенно, если имя это тебя совершенно не интересует. Как, впрочем, и сама девушка.
Его верная подруга Фернанда, разумеется, не одобряет того, что он водит к себе посторонних барышень. Но Фернанда слишком ревнива для возлюбленной гения. В конце концов, неважно с кем он спит, любит-то он только ее. Он ведь не спрашивает, кому она позирует обнаженной.
Так или иначе, в последнее время отношения между ними натянутые. И не потому, что он ей изменяет – как может жить мужчина, не изменяя, он ведь не евнух какой-нибудь! Они ссорятся, потому что Фернанда Оливье, во-первых, уже не так молода, как семь лет назад, когда они только встретились, во-вторых, куда более драчлива, чем раньше, и, в-третьих, напоминает ему о прежних трудных временах, а