Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ханс был здесь с бутылкой порто в руке. Я с трудом выходил из своего состояния мозгового и нервного напряжения, но вид этого красивого тонкого и светлого лица помог мне полностью прийти в себя. Я уже знал: или он, или я, и, так как он выпил и стал смотреть на меня с вызовом, я пожелал немедленной войны между Францией и Германией, чтобы нас разделила сама судьба. Я ненавидел эту подчёркнутую элегантность, эту выправку — рука в кармане, локоть прижат к телу — происходившего от тевтонских завоевателей или балтийских баронов хвастуна, с которым я справился одной рукой.
— Отличный номер, — сказал он мне. — Перед вами большое будущее.
— Не говори ему «вы», — запротестовала Лила. — Мы все будем друзьями.
— Вас ждёт прекрасная карьера, господин Флери, — повторил Ханс, — так как будущее, несомненно, принадлежит цифрам. С тех пор как исчезло рыцарство, мир научился считать, и всё только усугубляется. Мы ещё увидим исчезновение всего, что не может быть сведено к цифрам, например чести.
Тад наблюдал за нами с улыбкой. Брат Лилы обладал почти физическим даром беспечности — он как бы пытался замаскировать то, что в нём было необычного и страстного, принимая равнодушный и немного усталый вид. Я чувствовал, что у него на языке вертелась сокрушительная реплика, но, как я сам понял во время двух наших «стычек», Ханс был мальчиком, которого хотелось пощадить. В четырнадцать лет он был самым молодым из нас и самым хрупким. Тем не менее он готовился к военной карьере, как все фон Шведе. Я узнал от Лилы, что между его участью и моей есть некоторое сходство, хотя тогда мне не пришло бы в голову сказать «участь» по отношению к Флери, — единственное слово, которое я слышал, когда речь шла о моих родных, было «судьба». Его отец был убит во время войны 1914-1918 годов, а мать, как и моя, умерла вскоре после его рождения; он воспитывался у тётки в замке Кремниц, в Восточной Пруссии, всего в нескольких километрах от поместья Броницких в Польше.
Пока мы обменивались более или менее любезными репликами, Бруно держался в стороне, выстукивая по краю стола воображаемую мелодию.
— Поехали кататься на лодке, — предложила Лила. — Собирается дождь. Может быть, будет буря, молнии… Происшествие!
Она подняла глаза к небу, но над нами, как это случается слишком часто, был только потолок.
— О Боже, — воскликнула она, — пошли нам хорошую грозу или вулкан, если это в Твоей власти, чтобы положить конец этой нормандской безмятежности!
Тад мягко взял её под руку:
— Сестричка, хотя в мире достаточно вулканов с экзотическими названиями, пламя, которое зреет в Европе, гораздо опаснее, и его порождают не недра земли, а люди!
Когда мы дошли до пруда, упало несколько капель дождя. Пруд был творением известного английского пейзажиста Сандерса, создавшего в Европе бесчисленные цветочные апофеозы. Отец Лилы потратил миллионы на украшение поместья в надежде продать его в пять-шесть раз дороже какому-нибудь ослеплённому нуворишу. Броницкие постоянно находились на грани «окончательной» финансовой катастрофы, как говорил не без некоторой надежды Тад; пышность их образа жизни скрывала кризисы и почти безвыходные положения, которые можно замаскировать только внешними признаками богатства.
Мы взялись за вёсла. Лила томно возлежала на подушках. Упало несколько капель дождя, свидетельствовавших о милости неба, избавившего нас от ливня. В облаках ощущалась тяжесть, которая увеличилась бы при порыве ветра, но ветер не спешил дуть. Птицы лениво отдыхали перед дождём. Очень далеко слышался шум поезда, но он не вызывал волнения, так как это был только поезд Париж — Довиль, не напоминающий о дальних путешествиях. Приходилось грести осторожно, чтобы не повредить водяные лилии. От воды славно пахло свежестью и тиной, и насекомые падали в воду там, где надо, и от них разбегались маленькие круги. В это время не было моих любимых стрекоз. Иногда подлетал шутки ради большой глупый шмель. Лила в белом платье, полулёжа в окружении своих гребцов, напевала польскую балладу, обратив взор к небу, — небу везло! Я был самым сильным гребцом, но она не обращала на это никакого внимания; впрочем, я должен был подчиняться ритму остальных. Приходилось уклоняться от ухоженных веток, а то с них упало бы несколько цветков. Имелся, конечно, и маленький мостик изумительного рисунка, увитый белыми цветами, специально выписанными из Азии. Но это был единственный явно искусственный штрих, остальные растительные массивы, тщательно продуманные, выглядели естественно.
Лила перестала петь. Она играла своими волосами, и её глаза, такие голубые, что, казалось, отнимали часть синевы у неба, приобрели выражение серьёзности, означавшее её преклонение перед мечтой.
— Я не уверена, что хотела бы стать второй Гарбо, я не хочу быть второй ни в чём. Не знаю ещё, что я буду делать, но я буду единственной. Конечно, сейчас не та эпоха, когда женщина может изменить карту мира, но надо действительно быть мужчиной, жалким мужчиной, чтобы хотеть изменить карту мира. Я не буду актрисой, потому что актриса становится другой только на один вечер, а я хочу меняться всегда, с утра до вечера, нет ничего грустнее, чем быть только самой собой, произведением искусства, которое создали обстоятельства… Я ненавижу всё неизменное…
Я грёб, благоговейно слушая, как Лила «мечтает о себе», по выражению Тада: Лила одна переплывала Атлантический океан, как Ален Жербо; Лила писала романы, которые переводились на все языки; Лила становилась адвокатом и спасала человеческие жизни чудесами красноречия… Эта белокурая девушка, лежащая на восточных подушках, даже не подозревала, что уже была для меня более необыкновенным и волнующим созданием, чем все те, о ком она говорила в неведении себя самой.
Тяжёлый запах стоячей воды поднимался вокруг нас при каждом взмахе вёсел, пушистые травы ласкали моё лицо; иногда между кустов показывались искусственные дали чащи, так прекрасно сделанной, что надо было смотреть очень холодными глазами, чтобы помнить, что это только английский парк.
— Я ещё могу всё испортить, — говорила Лила, — я для этого достаточно молода. Когда люди стареют, у них меньше шансов всё испортить, потому что на это уже нет времени и можно спокойно жить, довольствуясь тем, что уже испортил. Это называют «умственным покоем». Но когда тебе шестнадцать лет и можно ещё всё испробовать и ничего не добиться, это обычно называют «иметь будущее»…
Её голос дрогнул.
— Послушайте, я не хочу вас пугать, но иногда мне кажется, что у меня ни к чему нет таланта…
Мы запротестовали. Я говорю «мы», но это в основном были Тад и Бруно, которые предсказывали ей чудесное будущее. Она станет новой мадам Кюри или даже ещё лучше, совсем в другой области, которую, может быть, ещё не открыли. Что касается меня, то я надеялся, хотя и с некоторым стыдом, что Лила права: если у неё ни к чему нет таланта, то у меня есть шанс. Но Лила была неутешна, и слеза медленно скользнула по её щеке и остановилась как раз там, где могла блестеть. Разумеется, она её не стерла.
— Я так хотела бы тоже стать кем-то, — прошептала она. — Я окружена гениями. У ног Бруно будут толпы, никто не сомневается, что Тад будет более великим путешественником, чем Свен Гедин[11], и даже у Людо удивительная память…