Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Как неожиданно повернулась ко мне фортуна. Как неотвязно преследовала меня удача. Я не верил, ждал сбоя… Он должен был произойти, но не произошел. И постепенно, как-то само собой, я стал привыкать к новому состоянию.
Однажды, вернувшись домой, я застал моего компаньона Шурика и с ним нечто крысоподобное, с невероятно развитой грудной клеткой и маленькими красными глазками.
– Кого я тебе достал, Боб, – крикнул Шурик, – ты только посмотри!
– Что это? – отшатнувшись, спросил я.
– Бультерьер. Специально выведенная порода. Чуткий сторож, верный друг, сжатие челюстей до двадцати атмосфер. Быка завалит – глазом не моргнет.
– Зачем мне «специально выведенное» – я не терплю насилия над природой.
– Не морочь мне голову, Боб, сейчас все наши заводят бультерьеров. Ему полтора года, основным командам обучен. Тебе остается два раза в день гулять и кормить его. Потом рассчитаемся. Я побежал.
– Как его зовут? – успел крикнуть я вслед.
– Фикс, – донесло до меня эхо.
Я сел напротив бультерьера и протянул руку для сближения.
– Давай знакомиться, Фикс.
Фикс повел на меня неумолимыми свинячьими глазками и предупредительно зарычал.
Под одной крышей нам не ужиться, понял я, кому-то придется уйти. Как ни странно, твердо сказать, кому – я не мог.
Утром, требуя положенного выгула, Фикс стянул с меня одеяло и положил свои жуткие двадцать атмосфер на край подушки. Я представил эти челюсти на своем горле и поспешил подняться.
Меня наконец выпустили на корт. В паре с известным тележурналистом.
Журналист был весел и раскован. Игрок он был не ахти какой, но бог по сравнению со мной.
– Подавай, ассоциативный! – кричал он через сетку. – Хорошо, ассоциативный! В белый свет как в копеечку.
Он подначивал меня дурацкими шутками, я злился, пропускал мячи и оттого играл все хуже и хуже.
Очередной мяч засвистел далеко за пределы корта.
– Классный удар! – усмехнулся журналист. – С тобой, президент, наверное, хорошо водку пить, а игрок из тебя дерьмовый…
Он совсем со мной пообвыкся.
Улетали в Галактику мячи.
В конце концов ему надоело. Он остановился и, поигрывая на ноге ракеткой, сказал:
– Собирай мячи, ты, игруля!
Что-то во мне случилось. Я перешагнул через сетку и врезал ему в челюсть по всем правилам: сверху вниз, довернув ногу и перенеся вес тела на левую сторону. Он рухнул.
– Удар на мастера спорта, – услышал я за спиной.
Я обернулся и увидел Филиппыча. Мы обнялись.
– Челюсть ты ему, конечно, сломал, – огорчился Филиппыч. – Будут неприятности.
– Плевать.
– А у тебя хороший защитный слой. В былые времена ты бы ему врезал гораздо раньше.
– Мудрею, – отвернулся я.
– Ну-ну… Может, вернешься?
Я виновато, как много лет назад, шмыгнул носом:
– Я теперь большой человек, Филиппыч. Не поймут.
– Большой? – удивился Филиппыч, бегло окидывая меня взглядом. – Вроде все тот же: рост – сто восемьдесят, габариты прежние.
Как он меня бил! Точными, рассчитанными ударами.
– А может, откроем платную секцию, – пытался выкрутиться я, – арендуем зал, повесим мешки. Будем вот таких трясти – толстосумов. Я тебе зарплату положу впятеро больше прежней.
Я видел, как тускнели его глаза, пропадал ко мне всякий интерес.
– Эх, Борька…
И пошел. Старый уже, уставший.
Всю жизнь он отдал таким, как я. И вот мы выросли.
– Филиппыч, – позвал я.
Он не обернулся.
Ночью она спала, я сидел на кухне, забравшись с ногами на подоконник, и смотрел на затихающий город. В домах напротив еще мерцали теплым светом окна: пили чай, стелили постели.
Мальчишкой в ленинградском учебном полку я сидел на подоконнике курительной комнаты после отбоя. Так же горели редкие окна в домах напротив, так же текла жизнь. Я смотрел на эти окна, покуривал украдкой и думал, что оставшиеся полтора года службы в сущности пустяк, который необходимо пережить, для того чтобы потом началось настоящее.
Прошли полтора года, еще десяток лет, а я так и не заметил, когда началось настоящее и началось ли вообще. Может, те полгода в учебном полку были лучшим временем моей жизни. Временем надежд.
Она спала. Я освободил край кухонного стола, положил перед собой бумагу.
Прошел час. Девственная белизна бумаги угнетала меня, давила настольная лампа, растекалась пустота. Я потрогал голову: пульсировали виски – значит, что-то еще билось во мне.
«Мама» – написал я большими буквами. Подумал и приписал: «мыла раму».
Мама мыла раму. Мыла, мыла – кончилось мыло. Грязная рама – где же ты, мама?
Кто-то тронул меня за плечо. Было утро.
– Борис… – услышал я.
Я заснул под светом настольной лампы, уронив голову на «маму, мывшую раму». Ее-то она в конце концов и увидела.
– Борис! – в невероятном изломе сошлись ее брови. – Послушай, – растягивая слова, медленно произнес я, – если бы ты знала, как люто я завидую инженеру Щукину из «Двенадцати стульев» – его Эллочка-людоедка пользовалась в обиходе почти двадцатью словами.
Я мерил шагами узкий коридор фирмы. Проходили сотрудники, здоровались, обменивались бумагами. Разрабатывали программы компьютерщики, считали экономисты. Влажная тряпка уборщицы коснулась моих ботинок. Работал раскрученный, хорошо отлаженный механизм. И мое присутствие ничего не меняло здесь.
Когда я вошел, Фикс лежал на моей постели. Снисходительно поприветствовав меня взмахом хвоста, он спрыгнул на пол, прошел в коридор и подвинул лапой ошейник.
А она ушла. Навсегда. В этом красноречиво убеждало отсутствие ее чемоданов.
На улице я спустил Фикса с поводка.
– Пасись.
Он тут же пропал из виду.
Отчего мне так грустно? Я будто увидел себя сверху наезжающей камерой: одного, пронизанного ветром, в огромном колодце двора.
Сначала я услышал всхлип, затем кто-то взвизгнул, завыл, пронзительно взывая о помощи. Я побежал.
Подмяв под себя, навалившись каменной грудью, Фикс рвал Пушка, сомкнув на его затылке страшные челюсти.
– Фикс! – закричал я. – Назад, Фикс!
Он не слышал. Ни меня, ни захлебывающегося визга Пушка. Работали двадцать атмосфер.
И тогда я ударил. Носком тупого ботинка под его мощные бедра. Он разомкнул челюсти, перевернулся в воздухе и пружинисто пал на передние лапы.