Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Герман отнимает руку от лица и встает: по подбородку стекают две темных струйки. Приглушенно ругнувшись, он пробует остановить кровь рукавом футболки.
– Чужой коридор?.. – сочувствую я.
– Он самый.
В замке проворачивается ключ. Раз. Другой. Третий.
– Быстрее!
Герман ныряет в стену, а я с надеждой окидываю взглядом комнату, словно бабушка Эльза скрывается где-то здесь и вот-вот выскочит, как когда мы играли в прятки и ее убежище оказывалось слишком хитрым, чтобы я могла его отыскать, но эркер провожает меня неизменной пустотой. Стоит только изящной дверной ручке со скрипом опуститься, я ухожу вслед за Германом.
И попадаю в ад.
* * *
Первый же вдох вызывает надсадный кашель. Дыша глубоко, я делаю только хуже, но не могу заставить себя перестать. Кажется, еще немного, и я вывернусь наизнанку. Горло и легкие раздирает болью, но виной тому вовсе не переход через чужой рейсте.
Это пожар. Бабушкин дом пылает, будто ведьма на костре инквизиции.
Сквозь узкие щелочки, в которые превратились мои глаза, я вижу утопающий в дыму балдахин. Исчезает кровать, за ним – книжный шкаф и два кресла. Дольше всего продержались фарфоровые пастушки и блестящие ручки трюмо, но вот скрываются и они. Я выхожу в коридор. Дым устремляется следом. Я открываю дверь детской и впускаю его внутрь.
Сначала не станет сумки с книгами, как всегда, брошенной прямо у входа. Храбро уйдет лошадка-качалка, куклы с пустыми глазами, смирно сидящие на подоконнике. Фломастеры и раскраски. Наклейки на дверце шкафа. И оскаленная морда умирающей лошади с ненавистной «Герники» наконец-то дождется конца. Темноволосая девочка не боится. Она смотрит на дверь с полуулыбкой ожидания. Тянется, чтобы почесать комариный укус на ноге, роняет тапочку, и она исчезает в дыму. «Никто не придет?» – читаю я в ее глазах. И качаю головой в ответ.
Нет, никто.
В соседней комнате двое мальчишек склонились над тем самым столом, за которым сама я когда-то зубрила рейсте. Вихрастые головы соприкасаются, перед каждым – раскрытая тетрадь и чернильница, но их внимание поглощено вовсе не уроками. Заметив меня, один из них быстро прячет под столешницу истрепанный листок послевоенной газеты и хватается за перо.
Я тихонько прохожу мимо. Дым не отстает.
В кухне хозяйничает полная женщина с румянцем во всю щеку. Ловко помешав варево в кастрюле, она скребет ножом говяжий желудок и опускает его в кипящую воду. Устало вытирает передником лоб.
Через заднюю дверь, ведущую прямо в огород, подволакивая ногу, входит ее супруг, высокий костлявый мужчина с поникшими усиками. Он приносит с собой огромный пустой чемодан, при виде которого хозяйка в сердцах швыряет в мойку нож и вдруг заливается слезами. Ее муж достает из кармана маленькое зеленое яблочко, вытирает его о штанину и протягивает ей в знак утешения.
Они прощаются с домом. Дом прощается с ними. Я здесь лишняя. Я никогда его не любила, а он – я в этом уверена – ненавидел меня.
– Есения!
Дым ненадолго рассеивается, чтобы я смогла различить бесконечно испуганные глаза Германа.
– Здесь нельзя лежать. Обхвати меня за шею. Держись. Вот так…
Он поднимает меня на руки и выносит из бабушкиной спальни, откуда я так и не вышла.
– Эх ты, а еще шеффен…
– Я не…
– Конечно, не, – бормочет он мне в макушку. – Я бы и сам в таком не признался. Сколько раз ты это делала? Два или больше?
– Что именно? – хриплю я, пока он нащупывает ногой край ступени и примеряется к спуску.
– Убивала других рейстери.
Дым набивается мне в горло. Вместо слов выходит бестолковый кашель.
– Я надеялся… – Он с трудом удерживает равновесие и задыхается все сильней, но не перестает говорить. – Надеялся, что ты выдумала историю про бабушку, чтобы заманить меня в какую-нибудь дыру вроде этой.
– Заманила. Но не выдумала.
– Жаль. Я бы с радостью остался лежать здесь с разрезанными ладонями. Как Виолетта.
– Почему?..
– Потому что заслужил.
Он опускает меня на ноги и настежь распахивает входную дверь. От жара на втором этаже лопаются оконные стекла. Герман заставляет меня пригнуться и закрывает собой; мы выбираемся из-под козырька, вцепившись друг в друга, и уже непонятно, кто из нас кому помогает – мы держимся на ногах одинаково плохо. Оставив пылающий дом позади, мы катимся в мокрую траву и лежим, тяжело дыша, словно выброшенные на сушу киты. Под мостом бешено ревет падающая вода.
Каменные стены достойно принимают гибель. Огонь с треском пожирает сухую древесину перекрытий, а они стоят и наверняка простоят еще долго, обугленные и зарастающие травой, пока кто-нибудь не придет, чтобы растащить их на кирпичи. Безмолвные проклятия, призраки старого дома и искры пламени возносятся к небу. Все, что еще оставалось от некогда живущих здесь людей, поднимается вверх столбом жирного черного дыма. И я понимаю, что мне совсем не жаль ни дома, ни своего пропадающего в огне «наследства».
Мне легко, как давно уже не бывало. Я почти счастлива.
Герман окидывает меня взглядом и неожиданно широко улыбается.
– Вот это рефлексы! Знаешь, как про таких говорят? «В гроб смотрит, а деньги копит».
Я разжимаю кулак и вижу фарфорового херувима с нарумяненными щеками. На пухлые босые ножки надеты крошечные коньки. Я ставлю это чудо на землю, и мы с Германом любуемся им так, словно в целом мире не осталось ничего важней.
– Подлинный «Мейсен», антиквариат, – говорю я, нервно стуча зубами. – То, что сохранилось от Кроппов, первых владельцев дома. Еще посуда была, мебель разная…
Во взгляде Германа сквозит снисхождение. С точки зрения трофейщика мой рассказ, наверное, кажется страшно неуклюжим. И все же я продолжаю.
– Это все прадед, военный врач. Его мобилизовали из Пруссии, а потом он вернулся сюда – но уже в Советский Союз. И взял в жены немку. Дочку хозяев. Он сделал это, чтобы она могла остаться дома. Анна Кропп превратилась в Анну Четвергову. Ее родители тоже не хотели уезжать. Они убили себя прямо в этом доме сразу после свадьбы дочери. И здесь же родилась моя бабушка Елизавета, Эльза…
– Выходит, в тебе четверть немецкой крови?
– Выходит, что так.
Герман протягивает руку, касается статуэтки кончиками пальцев. Бормочет:
– Подлинный «Мейсен»… – и вдруг меняет тему: – Да и я, как ты поняла, не Сидоров Иван. Мать до последнего надеялась сплавить нас заграничному папочке, поэтому предусмотрительно назвала так, чтобы ему угодить. В меру своего понимания, конечно. Одного в честь Гессе, второго – в честь Твена. И то и другое сгодилось бы в любой стране.
– Он был писателем?
– Козлом он был. Потом мать, конечно, поняла, что импортная родня не тает от умиления при мысли о знакомстве с двумя сопливыми потомками из России. И не стало больше ни Герочки, ни Марички, а только…