Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В тот вечер никто не знал, как в будущем сложатся наши обстоятельства. В тот вечер у нас не было денег, и нам было весело. Мы пили чай с пирожными и смеялись до самой ночи. И в постели я еще продолжал смеяться. А красный автомобиль смешно жужжал и бибикал в коробке под кроватью.
Я не знаю, может быть, они уже что-нибудь чувствовали? Наверное, было что-то. И уже ощущалась какая-то горечь, как запах дыма из-под пола, когда у соседей внизу топилась печь.
Ночью выпал снег. Утром, когда по темным, заспанным улицам мы торопились в школу, снег еще продолжал идти. Он падал почти вертикально, сплошной массой в мутном свете фар самосвалов и грейдеров. Гул моторов казался усталым и бессильным перед непонятной силой бесшумно падающей стены. Но снегопад кончился внезапно, как только рассвело.
На большой перемене мы выглядывали на улицу и удивлялись: сколько насыпало! А если бы еще больше, до самого второго этажа! Тогда прорыли бы ходы-тоннели под снегом между домами — в каждое парадное отдельный ход, — а в школах отменили занятия, потому что нарушилось бы расписание автобусов, трамваев и метро… Почему метро?.. И метро тоже. И «Аэрофлота». И еще много чего.
Но со снегом справились быстро. Дворники очистили тротуары почти до асфальта, даже старый лед скололи. И посыпали мостовую солью с песком, отчего она сделалась грязной, почти коричневой. Было холодно и снег не таял. Его сгребли в длинные сугробы и убрать не успели. Серые сугробы тянулись вдоль закопченных фасадов пяти-шестиэтажных зданий. В домах топили печи, и в воздухе носился дымок, пахло осиновыми дровами. Белая полоса бульвара на улице Правды освежала картину, да тонкие белые полоски на балконах, на карнизах, да по краям крыш.
На бульваре снег лежал нетронутый по сторонам протоптанной между скамеек тропинки, на колючих кустах, на ветвях молодых невысоких деревьев. Я огляделся. Прислонил портфель к стволу окоченелой липы, снял кожаные мамины перчатки и спрятал в карман — слепить настоящий снежок нужно голыми руками, — и приготовился.
Мне повезло. Все получилось, как я и мечтал: их было четверо. Они напали первые, окружили Машу и держали у щербатой стены старого дома напротив, размахивая портфелями, кричали.
Я стоял у скамейки: бульвар разделил улицу вдоль на две части. Маша не видела меня за кустами и деревьями. И они не видели, не догадывались, что я тут, рядом. Их оказалось четверо против одного — как раз то, что требовалось. Я был уверен, лучшего случая не представится.
Их всюду видели вместе: Серегу Удалова, Кузю и двоих из пятого «д». Одного звали, кажется, Беликов. А второго я знал лишь в лицо. Кузю знала вся школа: он остался на второй год в пятом классе, но его побаивались даже семиклассники. Четверка успела переваляться в снегу возле школьного крыльца, где получилась обычная свалка. В пальто нараспашку, румяные и задорные, они толкались на панели, не давая ей пройти. Портфель у Сереги раскрылся, — книжки вот-вот вывалятся в снег, — под носом застыла прозрачная сопля. Но он не замечал.
* * *
Маша смеялась над ним, а он будто ничего не замечал. Он не давал ей проходу ни в школе, ни на улице.
Маша Бобровская сидела за третьей партой в средней колонке, спиной ко мне. Уже пять месяцев каждый день все пять уроков подряд, кроме физкультуры, я смотрел ей в спину и не мог наглядеться. Шея у нее была смуглая, длинная, скрытая пушистой косой, а из-за уха выбивалась непослушная прядь светлых волос, и само ухо тонкое и розово светилось. Я глаз не мог отвести. То есть не так, и, конечно, дело было не в ухе, — разве расскажешь, да и как объяснишь, кто поверит в такую глупость, как любовь в пятом классе. А она была самая красивая у нас.
После уроков или вечером мы с дружком моим Вовкой Ивлевым бродили взад-вперед по Разъезжей, чтобы встретиться как бы случайно, если вдруг родители пошлют ее в булочную, или она сама выйдет погулять. Ивлев не сердился на меня за пристрастие к Разъезжей, тесной и узкой, где вечная толчея и снуют машины. Изредка мы заглядывали во двор на Загородном: там жил Володька, там на штабелях дров между сараями помещался наш штаб — шалаш из ржавых листов старого кровельного железа, которое громыхало на ветру и протекало, если шел дождь. Но в шалаше можно было сидеть на дощатых ящиках из-под болгарских помидоров (экзотические наклейки, изображения плодов несъедобно-красного цвета). Разговоры сводились к одному.
Машу Бобровскую я представлял себе как мисс Марион Уэд из «Белой перчатки» Майн Рида. Я помнил, что у мисс Уэд были золотистые локоны, и она казалась мне похожей на Машу. Но Ивлев сказал, что у Маши не локоны, а коса. И совсем не золотистая, а белобрысая. А я сказал, что если косу обрезать, получатся локоны. И в цвете он ничего не понимает. Но Володька сказал, что я заврался. И все получилось нескладно. Мы поссорились в тот день.
В школе Маша не обращала на меня внимания. Я не догадывался, что это она нарочно. Я сказал Ивлеву, чтобы он пристал к ней на улице и замахнулся снежком — можно даже толкнуть в сугроб, ничего с ней не станет, — а я заступлюсь. А потом я пойду ее провожать и поцелую в парадном. А дальше… Но я не слишком отчетливо представлял, что дальше.
Володька сначала увлекся идеей. Но потом отказал. Потому что это неблагородно. Я и сам понимал, что неблагородно, но не знал, как быть, и не мог придумать ничего получше. А ситуация складывалась тоскливая: Серега Удалов не давал ей прохода, она смотрела на него все так же сердито, но уже не презрительно.
Я мучился на задней парте. По-прежнему часами глядел ей в спину. И она чувствовала. Однажды, на ботанике, Маша повернулась назад и рассмеялась. И расцвели нарисованные цветы в скучном учебнике.
Тогда я решился: послал записку на куске розовой промокашки, фиолетовыми буквами, по-английски: «I love you». Она покраснела, вспыхнули кончики ушей и шея в белом кольце батистового воротничка. Она прислала ответ: «Я хочу с тобой дружить». Но я был упрям и бестолков и написал на том же листке: «Я люблю тебя». Она ответила: «Пока мы будем дружить». Такая разумность обескураживала. Я разозлился и, в сердцах, прорезая бумагу, нацарапал с ошибками: «You is a hat!» Она отвернулась и больше не замечала меня. С тех пор она перестала оглядываться.
Так закончилось объяснение в любви. А Володька Ивлев пристал с этим благородством, как будто я и сам не знал, что благородно, а что нет. Я хотел бы исправить оплошность, и не знал как. С Ивлевым мы поссорились, потом помирились и больше не говорили о девчонках. Но я ничего не забыл. Втайне я ждал поворота судьбы, случая, момента. И вот: случай представился. Их было четверо против одного, и, наверное, каждый сильнее меня, даже Серега. Я слепил снежок и замер. Я чувствовал себя Тимуром без команды, Морисом-мустангером и капитаном Сорви-голова. Но мне не хватало уверенности.
* * *
Они отобрали у Маши школьную сумку, бросили в сугроб. Она вырвалась, подбежала, схватила сумку и прижала к себе. Они опять и опять кидали в нее снежки, дразнили, смеялись и строили рожи — выглядело глупо. А Маша смотрела на Серегу и боялась повернуться спиной. Она стояла на той стороне улицы в цигейковой шубе, маленькая, с заплаканными глазами. Из-под шапки выбивались волосы.