Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Давно я поселился в другом районе, звонят мне другие люди. Я и к телефону часто не подхожу, если занят. Дернется иногда надежда, вздрогнет, но опыт здравого смысла ее прижмет: и номер давно сменил, и узнать ей не у кого. И я опять сажусь. Устраиваюсь поудобнее. Не надеюсь — пишу.
…Прошу извинить за смешение времен. И прошедшее, и настоящее — они в прошлом. Но иногда я не могу констатировать равнодушно: он сказал, она сказала. Потому что слова вдруг начинают звучать. Она говорит и улыбается, поворачивается, идет. Она берет в ладони мою голову, опять, уже в который раз она делает это, как только я начинаю вспоминать. И мешаются времена и даты, наши ночи и вечера. И слова.
Я мог бы написать и в будущем времени: она подойдет, она скажет, я скажу — потому что это не кончается. То, что человеком прожито, — всегда с ним.
И лошади из варшавского сна, гнедые и белые, однажды они уже бежали, но не под дождем, а под снегом, — стук подков по брусчатке. Движение их я выражу глаголами прошедшего времени, глаголами несовершенного вида: я стоял, она смеялась, падал мокрый снег на деревья у Инженерного замка, таял, — белая шапка пружинила на волосах. Ивлев молчал. Но перед этим, трое, мы долго шли по Фонтанке и наблюдали, как разгружаются машины через парапет и снег тонет в черной воде.
— Что будет, если моя сумка упадет в воду? — спросила Маша.
— Прыгну, — пробормотал я.
— Вода холодная, — сказал благоразумный Ивлев. Вода была холодная. Но Маша не поверила ни тому, ни другому. А сумка так и не упала.
* * *
Бог с ней, с сумкой.
Сумка, это еще куда ни шло, — сумку простит серьезный читатель. А вот где мы нынче находимся? Гуляем по зимним каналам или все еще на концерте Теда Джонса? А может, у автора затекла рука? И он хочет повернуться, чтобы нечаянно не разбудить…
Тише. Тише. Нельзя же так. Нехорошо говорить о спящем. Тем более глядя на него. На нее. На спящую.
Я и сам не отдаю себе отчета: зачем, для чего в своих писаниях сюда забрел. Был звонок и бег под дождем, и побег с любимой работы. Но разве это все? Так много было, столько разного накопилось в атмосфере этой комнаты, что и не верится, как поместиться могло. В гуще воспоминаний растворяется наше сегодня, как золото в царской водке, — не может быть чистого сегодня, без примеси вчера.
Спит красивая. Я люблю прислушиваться к ее дыханию, когда, утомленная и довольная, она засыпает. Нет ни ее, ни меня. Необратимы изменения в качестве. Управлению внутренних дел давно пора выдать нам другие паспорта. Имя, отчество, фамилия в старых документах не соответствуют личности владельца.
Просыпаясь среди ночи, я вспоминаю начало, первый поцелуй, первый рассказ. Не анализирую. Вспоминаю: слышу музыку, блюз.
Маша и Питер. Встречи, танцы, набережные, скверы и садики, недосказанные слова, летний дождь, влажные глаза. Раскачивается, гремит на стрелках ночной трамвай, проносится под деревьями вдоль зоосада. Столик в «Поплавке», за столиком девушка и отец.
Разумом не отгородишься. В конце концов, что угодно можно объяснить. Но лучше слушать музыку. Если ускользает способность объяснять свои поступки, бесполезно ее удерживать. Если ночь и луна, и дрожит стекло в оконном переплете, — я вспоминаю. Перебираю в памяти все, до мельчайших подробностей. «Популярнейшие блюзы с их мазохизмом и ностальгией». Никогда не надо так вспоминать.
* * *
Можно уткнуть голову в подушку и закрыть глаза, чтобы представить прохладное прикосновение руки. Рука снимает напряжение. Сквозь сплетение серых теней — ладонь на затылке.
Я могу не оборачиваться, чтобы увидеть лицо. Оборачиваться не обязательно. Надо полежать пять минут: видение исчезнет. Но пока моя суженая со мной. И я сейчас повернусь и встречу губы: влажное тепло. Дрожат ресницы — она закрыла глаза для поцелуя.
Я не тороплюсь. Все в нашей власти, нам некуда спешить.
Руки больше нет. Лишь слышен шелест платья, шаги. Гаснет свет. Я люблю смотреть, как она раздевается. Иногда это выглядит забавно.
Я не оборачиваюсь. Лицом в подушку. Тихий смех.
Я не оборачиваюсь, ожидание затягивается. Я не оборачиваюсь: нельзя торопить вечность. Эти мгновения — почти единственное, что у нас есть. Мне кажется, я слышу, но шорох падающей одежды слишком отчетлив, чтобы быть реальным. Лицо и плечи — бледным пятном в темноте.
Блюз. Соло на карнизе. Я ступаю по краю.
За окном скрежет транзистора. Кто-то настраивается на увертливую волну. Джазовые синкопчики. Саксофон захлебывается. Его забивает примитивная рок-группа. Воют электрогитары.
Нет девочки. Открываю глаза. Серьезных женщин отпугивают писательские казармы. Случается, они заглядывают из любопытства. Но надолго не остаются.
Транзистор хрипит, задыхается в глубине двора-колодца. В пустынной комнате у распахнутого окна я один, ничком на разбросанной постели. Зябко. Под животом, на сбившейся простыне, скользкое пятно.
* * *
Несколько лет — достаточная сумма мгновений, чтобы обезболить любую рану. Но что делать, когда болит давно ампутированная нога? Фантомные боли. Ревматизм отнятой конечности, тоска по невозвратимому. Поиски прошлого или поиски в прошлом — непроставленные точки над «i» мучают меня. Сегодня, при видимой полноте моей жизни, при всей занятости, но абсолютной ненадежности ее, телефонного звонка оказалось достаточно, чтобы сработала ржавая машина времени. Давно не пользовались ею: она скрипит и заедает. На каждом шагу подводит. Так что я думаю, как бы и недостатки сочинения списать на ее счет.
Вот, следуя логике свободной композиции, прибежал сюда, к Маше, к неизвестно чьей жене. Свобода моя — она без выбора. Но если свобода плен, то логика — ложь. А невидимые, как ангелы, читатели витают вокруг. Выбираться пора.
Для чего плелся сюда? Чтобы плечо под щеку подложить?
Приплелся, — отвечаю с волнением (поверят ли? нет?), — иначе не мог. Может, я и не к ней шел, пусть спящая меня простит. Может, я к самому себе шел? Может, я долгие годы шел, а пути понять не мог. И вот, наконец, дома… И пусть она, Маша, рассматривает подбородок бритый: изменился или нет, сомневается, не верит, бесится, стискивает голову ладонями и крутит радиолу, — дело-то и не в ней вовсе, а в обретении утраченного чувства: чтобы снова, хоть на миг, ощутить потерянного, прежнего себя, своего старика, маму, забытого друга-музыканта, брата, бедную актрису.
Я вспоминаю и пишу, наверное, чтобы снова соединить всех вместе, хотя бы на этих страницах. И пока я пишу, мне кажется, что это возможно, стоит лишь постараться, хотя бы немного высунуться, пробиться через скорлупу подлого опыта, которым каждый день обрастаешь все толще. Я пишу, словно бы устремляюсь навстречу, пишу, несмотря на то, что мне доподлинно известно: чем я точнее пишу, тем место встречи безнадежней отдаляется.
* * *
Терпеливый читатель берет мою книгу и вертит в руках. Он листает и хмурится. Усмехается про себя. Молчаливый, он не требует ничего, — ему надо лишь хорошенько вчитаться. И тогда он забывает усмешку, он оживает вдруг; он живет моей жизнью — словом; он живет весь в журчании слов. И тогда оживаю я. Оживают мои имена: мама, Ивлев, отец или Маша — все живет, лишь пока он читает… Мой верный, молчаливый читатель, ты читай. Я тебя не предам.