Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Если ДЕЛФИ нас так сильно ускорил, то не должно быть никакого пространства. Вообще ничего не должно быть видно!
— По крайней мере, не привычным образом.
— Тем более нас!
— В таком случае ни нас, ни этих ЦЕРНистов.
— Это утешает.
— У меня есть только два… — Борис слишком сильно откинулся назад.
— Что?
— Два вопроса. — Борис наклонился вперед, так что над нами опять сомкнулась хроносферная палатка, разбитая на клочке газона; индейцы племени Время на потлаче, небритые, в коросте пота после двадцати часов смертельного страха, двадцати часов, замеченных только часами на запястьях, абсолютно корректными относительно наших инерциальных систем, пока часовой механизм не оказывается вне хроносферы, как это проделал в качестве эксперимента Дайсукэ. Вождь Шпер-бер, с лошадиным запахом и ржанием, кивает Борису:
— Итак, первый?
— Сколько это еще будет продолжаться.
— А второй?
— Когда это закончится.
— Как остроумно! — я.
Идея стеклянного колокола — первое, что приходит на ум. Возможно, мы всего-навсего пошли неправильной дорогой и застывший офис высоколобых находился в центре несомненно гигантского хрустального полушария, поверхность раздела коего нам никак не удавалось распознать, когда наши взгляды иглами сквозь лед устремлялись мимо неподвижной шеренги флагов к Женеве или в противоположную сторону, в Безансон, или мы падали на спину в траву, выискивая по ту сторону от неполного десятка непоколебимых птиц, нарисованных в небесной синеве, нечеткую, тончайшую границу раздела фаз, которая бы соответствовала божественной разности блеска между 12:00 и 12:47.
— Если такая граница существует, то она чем дальше, тем ужасней! — Дайсукэ неожиданно заговорил по-немецки, озабоченно подняв широкое мягкое лицо, очерченное сверху жестким ежиком волос. Поскольку солнце уже почти сутки стояло в зените, по его теории, весь хроностатичный ареал должен был передвигаться по земной поверхности наподобие громадного стеклянного рубанка, который вместе со своим ваадтским фун-
даментом скользит, опустошая улицы, деревни, города. Соответственно, мы находились не в тихом стеклянном зверинце, а на части суши, которая бешено катится по озерам и морям со скоростью почти 1700 км/ч, верхом на комете, подминающей все на своем пути, в хрустальном полушарии, которым безумный бог играет в кегли, причем не имели обо всем этом ни малейшего представления.
Маловероятно. Невозможно. Следовательно, мы были тенью света, легчайшим дуновением при скорости, равной световой, в невозможной, сумасбродно детальной, быстрозамороженной копии действительности, раздутой до масштабов галактики.
Лил пот. Стучало сердце. Шумела кровь в ушах, кишки урчали жабами. Вспоротая сестра Эйнштейновой кошки открыла взглядам хладнокровных специалистов именно то, о чем пророчествовали анатомические атласы ветеринаров (отчет — во втором «Бюллетене»). В здоровье нас — по крайней мере, большинства из нас — сомневаться не приходилось, ни сейчас, ни тогда, пять безвременных лет и три секунды тому назад, когда, сидя в траве, мы украдкой искали друг в друге тайных указаний на то, кто следующим разделит судьбу мадам Дену: Дайсукэ с траурным лицом суси-мастера, у которого не склеивается рис времени; Анри Дюрэтуаль, как утерявший связь времен актер в роли Гамлета, который каждый свой жест немедленно опровергает зеркальным контржестом; массивный и почтенный Шпербер в ковбойке; Анна, очерченная удивительно нежными и строгими линиями, как надгробный ангел вдохновенного скульптора, облокотилась на Бориса, при каждом резком движении головы которого то и дело вспыхивали стекла очков, будто он проводил призматические эксперименты со светом хроносферы, хотя на самом деле причиной было лишь беспокойство, общее для всех нас, этот спустя даже недели и месяцы не отпускающий нас зуд физической — хотя бы мелкомоторной — активности, которая доставляет полуосознанную психическую уверенность, что ты еще не превратился в статую.
Если ДЕЛФИ — не адская машина, а наоборот, спаситель, дохнувший на нас хроносферным облаком из драконьей пасти, можно представить, будто хроноста-тичная область, как исполинский снежок, была заброшена, катапультирована в космос, зафиксировавшись относительно солнца, в то время как Земля — с увечьем в области Женевы, рубцом от ожога величиной с малый город — продолжает вертеться где-то там, но без нашей малочисленной команды космической станции на зимовье. Никто в это не верил.
Снова и снова мы встречались перед окнами столовой. Не хотелось еще больше вредить ЦЕРНистам в их замороженном аквариуме (тем более, туалеты там уже пованивали). Команда Мендекера предложила устроить общую встречу в аудитории главного здания, которой мы могли пользоваться, после того как шестеро мужчин хорошо скоординированными усилиями открыли ее широкие двойные двери (закрытая дверь обычного размера требует работы трех хронодинамических атлетов). На первой конференции присутствовали 60 временщиков, хронифицированных, релятивистских вдов и вдовцов — пока еще мы не придумали себе названия. Как прикованные на галере мы сидели вплотную друг к другу, чтобы соорудить хронокупол для доклада Мендекера, чтобы все друг друга слышали. Самыми безумными на этой сходке были вкрапления нормальности. Клан Тийе держался по-прежнему сплоченно — дети, телохранители, переводчица, супруги-референты, словно уже в следующую секунду им придется выступать перед прессой. Мы, ресса, спрессованно жались друг к другу, как валики-эгутеры, с надеждой, что простой концентрации на докладах очкариков хватит, чтобы между наших тел выполз на свет грядущий день, ждущий нас, своих летописцев. В 12:47 была устроена некая минута — подавленного, такого реального и таящего надежды — молчания, рожденная магическим предположением, что ровно через сутки не-бытийность должна окончиться. Затем реферат Мендекера продолжился. На доске появились те самые белые и синие шары и яйца, раскатившиеся по небрежному плану Пункта № 8, а в конце концов и великий пузырь — Flatus Temporis, который, возможно, поднялся вместе с нами через шахту из цилиндра ДЕЛФИ, если еще допустимо было верить каким-то ЦЕРНовским объяснениям (могла быть и не единичная отрыжка, а ряд выхлопов, причем их аэрофагические оболочки иммунизировали всякий раз по 11 человек, максимально помещавшихся в лифте). Было решено направиться в Женеву, Ньон, Лозанну, Берн. Но с тем же успехом мы могли броситься на нож или в шахту лифта на Пункте № 8, перед которой Софи Лапьер оплакивала законсервированного в подземном воздухе супруга. Мы застряли в паутине времени. Мы предполагали, опасались, уже почти не сомневались, что регион охвата катастрофы очень велик. В бледных от бессонницы лицах соучастников моей последней истинной ночи, с которыми недавно мы делили один клочок газона, а теперь сидели в ряд, словно заговорщики с тысячей и одним недоделанным делом, точно у нас на совести было нечто большее, чем пирушка до полуночи, я, казалось, читал беззвучные эпитафии супругам и любимым. В прошлую, недожитую, недохваленную ночь было еще возможно вырваться, уехать на такси, на арендованной машине, на ночном экспрессе — чтобы окаменеть рядом с Карин, без вины и (наверное) без боли. Шпербер мог бы поступить так же и торчал бы сейчас в трехкомнатной базельской квартире, заваленной книгами и архивами, под бременем стокилограммовой жены (утратив замок, величественную библиотеку, винный погреб, а мы — лучшего в мире хрониста). Даже Анри Дюрэтуаль еще успел бы добраться до своей парижской квартиры, куда в реальном времени приглашал лишь самых красивых бразильских транссексуалов Булонского леса, а вот у Дайсукэ не было ни малейшего шанса на своевременное возвращение. В лучшем случае он висел бы сейчас на высоте 3000 метров где-то над Гималаями.