Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Суть статьи Мережковского весьма проста: ценность произведения искусства определяется не столько содержащейся в нем идейной проповедью, сколько эстетическими достоинствами, способностью вызвать у читателей сильные эмоциональные переживания.
Собственно, с этим и в 1880-е годы вряд ли мог кто-нибудь всерьез спорить, кроме разве что совсем фанатических сторонников «тенденциозности» в искусстве в радикальном, «писаревском» духе. Но в рассуждениях Мережковского был один внешне неприметный нюанс, и ставший «гвоздем» статьи. Не отказываясь от понимания искусства как средства выявления некоей «полезной человечеству истины», Мережковский высказывал робкое предположение, что «истине» общественно-политической и моральной в подлинно художественных произведениях обязательно сопутствует некая другая Истина, относящаяся к таким сферам человеческой жизнедеятельности, которые не поддаются строгой рационализации:
«Статуя, картина, музыкальная пьеса ‹…› по-видимому, совершенно бесцельные с точки зрения деятельности ‹…› стремящейся к непосредственному достижению общественной пользы, содействуют прогрессивному усовершенствованию эстетического вкуса и впечатлительности, которые приносят нам такую массу высоких и благородных наслаждений… И разве тем самым они не раздвигают пределов человеческой чувствительности, не обогащают ее основного фонда, подобно тому, как научная деятельность ‹…› расширяет границы человеческого знания?»
Несмотря на изобилие стандартных для народнической критики тех лет формул, которыми молодой автор стремится смягчить «революционность» постановки вопроса (сам Чехов упрекал Мережковского в «смешении различных понятий» и «туманности»), «ересь» была мгновенно опознана. Михайловский мог легко простить выпады против литературных начетчиков, прикрывавших убожество творческого дара «правильной» либеральной риторикой (он и сам неоднократно проходился в своих статьях по этому адресу), но оставить безнаказанным и, тем более, принять (хотя бы как «повод для размышления») посягательство на святая святых критического реализма – на идею примата «общественного» начала в литературе – он не мог…
Впоследствии Мережковский полагал, что появление статьи в журнале в 1888 году объясняется только тем, что Михайловский либо находился тогда в отъезде, либо тем, что в это время уже началось его охлаждение к «Северному вестнику» (после острого конфликта с А. М. Евреиновой). Однако статья Мережковского была все-таки снабжена «вдогонку» странным «примечанием редакции»: «Статья г. Мережковского, расходясь с мнением некоторых наших сотрудников лишь в подробностях эстетических воззрений на искусство, в основных своих принципах настолько приближается к этим мнениям, что мы сочли возможным дать ей место на страницах „Северного вестника“». Невнятицу сего «примечания» не преминул заметить иронически-педантичный Чехов: «…Примечание редакции… я, хоть убей, не понимаю. Про каких там сотрудников говорится? Кто не согласен, тот может писать особую статью, а делать вылазку из оврага не подобает». Замечание справедливое. Михайловский, впрочем, не ограничился только «вылазкой из оврага», но и прислал Мережковскому возмущенное письмо. Отношения «учителя» и «ученика» были испорчены, и впоследствии их общение носило подчеркнуто деловой и формальный характер.
Самым печальным в этой истории для Мережковского было то, что и Чехов отнесся к нашумевшей статье без особого энтузиазма. «Главный ее недостаток – отсутствие простоты», – писал он А. Н. Плещееву. Это впечатление окажется решающим: впоследствии Чехов мягко, но неукоснительно пресекал все попытки Мережковского обрести в нем если не единомышленника, то хотя бы собеседника. Хрестоматийно-известным стал диалог «о слезинке замученного ребенка», затеянный Мережковским; выслушав все рассуждения о метафизических безднах теодицеи, Антон Павлович задумчиво проговорил: «А кстати, голубчик, что я вам хотел сказать: как будете в Москве, ступайте-ка к Тестову, закажите селянку – превосходно готовят, – да не забудьте, что к ней большая водка нужна».
«Мне было досадно, почти обидно, – признавался Мережковский, – я ему о вечности, а он мне о селянке».
Они говорили на разных языках. Впрочем, почти то же самое можно сказать и об отношениях Мережковского со всеми тогдашними «маститыми» литераторами. Помимо Чехова он достаточно коротко общался с В. М. Гаршиным, В. Г. Короленко, Г. И. Успенским, Н. С. Лесковым, Я. П. Полонским, А. Н. Плещеевым, П. И. Вейнбергом, однако «старшее» поколение относилось к нему более чем сдержанно.
Единственным, с кем он мог в университетские годы «отвести душу», продолжал оставаться Надсон. Тот уже вышел в отставку и целиком погрузился в литературную работу. В марте 1885 года появился первый сборник его «Стихотворений» тиражом шестьсот экземпляров. Мнительный Надсон опасался, что этот тираж слишком велик для автора-дебютанта, но все разошлось за три месяца. Уже в январе 1886 года вышло второе издание – тысяча экземпляров, а в марте – третье! Это небывалый успех, которому, по словам С. А. Венгерова, «равного нет в истории русской поэзии». Надсон получил Пушкинскую премию и… мог расплатиться с долгами.
Увы! Все его доходы теперь уходили только на безнадежные попытки если не вылечить, то, по крайней мере, приостановить стремительно развивающийся процесс в легких. Кровь шла горлом, и он уже не мог выступать с чтением своих стихов. Первая книга Надсона оказалась и последней!
Ни всероссийская слава, ни жертвенная любовь многочисленных поклонников и поклонниц не помогали. В Петербурге Надсон бывал наездами, жил за границей (Мережковский навещал его в Беатенберге) или на юге – в Киеве и Ялте, но это уже была лишь тень недавнего обаятельного и талантливого любимца петербургских литературных собраний. Чахотка истощила не только тело, но и волю Надсона. Во время встреч с Мережковским он говорил теперь только о смерти.
В январе 1887 года Семен Яковлевич Надсон, «брат по страданью», умер в Ялте. Ему только-только исполнилось двадцать четыре года. По всей России передавались из рук в руки списки надсоновского четверостишия, созданного в самый канун гибели:
И вдруг оказалось, что не только гимназисты, студенты-первокурсники и курсистки любили Надсона. Начальник Юго-Западной железной дороги Сергей Юльевич Витте (будущий премьер-министр) приказывает выделить для перевозки тела поэта из Ялты в Петербург специальный литерный состав, и траурный поезд совершает скорбный и триумфальный путь с юга на север России. По всему маршруту вдоль колеи стоят толпы почитателей поэта, и состав идет по цветам! Гроб Надсона встречает вся молодежь Петербурга. Огромная процессия сопровождает его после отпевания в Троицкой церкви на Литераторские мостки Волкова кладбища. На вечере памяти Надсона, состоявшемся после похорон, Мережковский читает одно из лучших своих стихотворений: