Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Беспристрастный историк литературы, читая эти строки, вряд ли признает инвективы Мережковского справедливыми. Чахотка Надсона была наследственной: от этой болезни скончалась его мать, а у него самого первые признаки начавшегося в легких процесса проявились в семнадцать лет, так что в момент его первого триумфального выступления на вечере Пушкинского кружка 30 сентября 1882 года он, по всей вероятности, был уже обречен. При резком обострении болезни в 1885 году друзья и почитатели не только не «оставили» поэта, но сумели собрать 3500 рублей, которые и позволили ему лечиться у специалистов за границей. Ссудил деньги на лечение Надсона и Литературный фонд, правда, не к добру – Надсон очень тяготился положением «должника» и эти переживания сыграли в трагедии его последних месяцев свою разрушительную роль;[7] но хотели-то как лучше…
Однако Мережковский и не стремился к исторической достоверности. В эти дни в нем впервые пробуждается вдохновенный оратор и он создает стихотворную речь, призванную не разъяснить слушателям, что произошло, а выразить их общее эмоциональное состояние:
* * *
Смерть Надсона начинает длинную череду потерь, неудач и разочарований, которые будут преследовать Мережковского на рубеже 1880-1890-х годов, и Провидение, ведя его особыми путями и как бы предвосхищая грядущие испытания, предваряет их даром – встречей, которой суждено будет стать событием в истории русской культуры XX века.
Весной 1888 года он защищает дипломное сочинение о Монтене, кончает университетский курс и едет путешествовать по Крыму и Кавказу.
«По окончании университета я уехал летом на Кавказ, встретился там случайно в Боржоме с З. Н. Гиппиус, очень скоро сделал ей предложение, в ту же зиму в Тифлисе женился на ней и вернулся с нею в Петербург», – лаконично перечисляет Мережковский события весны 1888-го – зимы 1889 года в «Автобиографической заметке».
Кавказское путешествие – настолько важная эпоха в жизни Мережковского и, главное, настолько метафизически содержательная, что строгая форма документального повествования никак не подходит для подробного рассказа. Все эти недели он постоянно чувствует некое необъяснимое волнение, переходящее подчас в исступленный восторг, экстатическое переживание «трансцендентального» ощущения полноты бытия, непосредственного присутствия Провидения. «Ночь. Я один на палубе, – описывает он одну из подобных „епифаний“ в письме Н. М. Минскому 4 мая 1888 года. – Что я пережил – не передать никакими словами. Звезды, звезды без конца. Звезды – серебряные, исполинские грозди, сердце мое – бесконечно глубокий кубок, лучи звезд, нет, струи божественного нектара, проникают в глубину моего существа, и сердце-кубок все полней и полней звездным сиянием, и вот, когда оно переполнилось до краев, я почувствовал опьянение, опьянение миром, мировой жизнью, соком звездных гроздий, опьянение, доступное лишь богам и поэтам!..»
В поэме «Вера», автобиографический характер которой не вызывает сомнений, Мережковский отправляет своего героя, Сергея Забелина, в подобное же путешествие-паломничество на Кавказ и заново переживает – два года спустя – непередаваемое сухой прозой чувство приближения к тайне:
Поэма «Вера», изданная Мережковским в журнале «Русская мысль» в 1890 году и затем вошедшая в книгу «Символы» (1892), явилась одним из первых значительных произведений нарождавшегося тогда русского символизма. На литературную молодежь 1890-х годов – будущих теоретиков и классиков «новой школы» в отечественной поэзии – она производила ошеломляющее впечатление именно силой и подлинностью запечатленных в ней мистических переживаний, резко отличавшихся от рефлексий на гражданские темы, свойственных «народнической» литературе.