Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Это не была униформа. Это был образ жизни. Джинсы, какие-то одинаковые, военные, кажется, свитера с накладками из ткани на плечах, что-то еще, такое же поношенное… Одежда — прослойка между людьми и этим подвалом, и все три составляющих давно уже пришли к общему знаменателю. К знаменателю подвала.
Высокие, худые мужики. Почему-то общее отсутствие выправки — и сразу какая-то запущенность. Что-то в их жизни одинаково — сильно — на них на всех давит, заставляя спины сгибаться. Вид не просто одичавший. Вид замшелый. Казалось, на поверхность из этого подвала, куда едва проникал тусклый зимний свет, они не выбирались уже много лет. Все они уже давно и прочно обитают здесь вот, в подвале, срослись с этим подвалом и подвальным же образом жизни. «Жизнь наложила отпечаток…» Да жизнь под этим отпечатком их уже полностью погребла!..
«Мой» немного не офицер Евгений Александрович со своей выправкой на этом фоне выглядел просто неприлично блестяще.
О, моя информационная незамутненность… Любой из них, никак не идентифицированных мной, мог произнести: «А вас, Штирлиц, я попрошу остаться…» Теми людьми в приемной Бункера были Роман Попков, Скрипка, Эдуард Сырников и Абель. Уже можно начинать скандировать: «Слава партии!»…
Нет, дремучесть в той группе у стола исходила явно не от него.
— Н-да… Все вместе мы вообще ни на кого не похожи… — с сомнением блеснет чуть позже очками блистательный Роман, выволокши однажды сразу всех «бункерских бомжей» на божий свет и пытаясь пристроить их к революционной борьбе.
Меловая бледность, черные, регулярно сбриваемые волосы, очень высокий рост, невыносимая худоба. По-скиновски закатанные камуфляжные штаны не доставали до края высоких ботинок, и было страшно смотреть, как зимой он с выглядывающей из-под штанин полоской голых ног выходит на мороз. Острой и колючей была каждая его грань, а он весь состоял из граней. Блестя очками как цейсовской оптикой, он в своем черном бомбере нависал над человеком неумолимым знаком вопроса: «А что ты сделал во имя партии?!» Коброй нависал, уже начавшей чуть расправлять капюшон… И это был отнюдь не риторический вопрос.
Все, что делало его Романом Попковым, было сосредоточено в его голосе и в его взгляде.
Слишком часто начинало казаться, что страшнее этого голоса нет ничего. Когда именно он среди ночи взрывал обморочный сон: «ПОДНИМАЙТЕСЬ…» Поднявшись, я понимала, что опять не запомнила дословно каждый раз произносимый Романом Попковым текст: «ТОВАРИЩИ НАЦИОНАЛБОЛЬШЕВИКИ! Поднимайтесь клеить листовки…» В оглушенной памяти оставался только ГОЛОС. «…и слышал позади себя громкий голос, как бы трубный, который говорил: Я есмь Альфа и Омега, первый и последний; То, что видишь, напиши в книгу…»
Я и не знала, что взгляд смерти иногда может быть даже меланхоличным. Наверное, это была уже пресытившаяся смерть… Недавно пообедавший удав. Или просто прицеливающийся. На что вообще нельзя вестись, так это на его кажущееся спокойствие. Никому ничего хорошего оно еще не принесло. Взгляд преображается мгновенно, и этим взглядом сквозь очки он любого пригвоздит к полу — и пошлет на смерть. Чтобы выдержать мощь Романа, надо было самому быть таким же. А это сложно…
Во всем его жестком, отточенном — и в то же время диссонирующем с этими определениями — облике сквозила неумолимость. Как и в его действиях. Все делалось стремительно и сильно. Своим присутствием он накрывал все вокруг как плащом. И всех, кто попал в поле действия этого плаща, рыболовного невода, сносило следом. Очень редко выдавался момент, чтобы Роман тайфуном прошелся по Бункеру — и никто никуда, ни на какой огневой рубеж не был брошен… «Первый Ангел вострубил, и сделались град и огонь, смешанные с кровью, и пали на землю…»
Большого Человека чуешь сразу. Вокруг него, вместе с ним движется НЕЧТО, что заставляет тебя почтительно отступать в сторону. Метров на пять… Вокруг московского гаулейтера это НЕЧТО клубилось, создавая завихрения, и явственно слышались громовые раскаты. Ему приходилось ежедневно, без просветов, ворочать большой массой людей, проблем и событий. Ладно бы это были дела праведные…
Не-ет. Каждый раз, открывая железную входную дверь, надо было проламываться сквозь глыбу льда реальной опасности, заведомой стопроцентной палёности всех твоих действий. «А ну-ка, парень, подними повыше ворот, подними повыше ворот и держись…» И действительно, сразу именно этот жест: воротник — повыше вверх, голову — поглубже в плечи. Позвоночник сжимался как гармошка. Распрямить его теперь могло только вдруг свалившееся с неба сознание своей полной безоговорочной правоты и легальности… Не в этой жизни.
Из Бункера выходили с желанием проскочить под нависшим дамокловым мечом. Каждый раз выходили как на бой. Тело с живущим в нем воспоминанием, что когда-то оно было ящером, начинало жить своей жизнью, наносные человеческие представления о прямохождении сменялись каким-то звериным инстинктом. Я себя не узнавала. Мозги были заняты опасностью, грозящей со всех сторон. И неподконтрольное тело вдруг начало действовать само. Больше ничто не мешало ему вспомнить, кто оно…
Помните, что делает взгляд волка «волчьим»? Вперед и вниз, параллельно земле, опущенная голова. Прямой взгляд тогда получается исподлобья, в упор. Он просто наставляется на объект, как впечатанный в лоб ствол пистолета. Следуя логике этого взгляда, к земле пригибаются шея, плечи… Так и идешь. С нацеленным вперед взглядом-стволом. Сканирующим взглядом-стволом. К людям так не ходят…
Тело перетекало, тело скользило разлитой ртутью, начинающей вдруг гибкими каплями сжиматься в одно озерцо. Когда идешь так, не обязательно касаться земли на каждом шаге… Я помню, как, идя по Бункеру, я вдруг поняла, что стала ртутью.
Больше ничто не мешало упор перенести на взгляд.
Насторожиться, сгруппироваться, припасть к земле, превратиться в комок нервов и жил и основной упор перенести на взгляд, готовый в любой момент спружинить и отбросить тело в сторону. Мне сразу стал понятен секрет многих попадающихся здесь пылающих глаз. Когда грубая реальность начинает нуждаться в постоянном неусыпном контроле, ты как таковой, как полновесное, вальяжно расхаживающее по улице физическое тело, — ты перестаешь существовать. Ты весь превращаешься во взгляд…
Плечи тянет к земле нестерпимо. Лучшее впечатление, которое ты можешь теперь производить, — это вообще не производить никакого впечатления. Раствориться. Сжаться в точку. Слиться с асфальтом. Упрямо уткнуться лицом куда-то в собственные ботинки, и не дай бог поднять голову, чтобы привлечь беду прямым, горящим, впечатанным в нее взглядом.
Ты просто стираешь себя и весь превращаешься в напряженный, внимательный, скользящий, прожигающий все на метр — и ускользающий взгляд. Как эхолокатором ты ощупываешь им окружающую тебя действительность. Рыщущая плеть. Но зато теперь вот в таком — очень нехорошем — шарящем взгляде, идущем откуда-то снизу, исподлобья, мне сразу слышится такая масса всего, до боли родного! И с его обладателем мне все навсегда становится ясно… Я смогла опять выпрямить спину и взглянуть миру в лицо только через несколько месяцев, когда оттаяла мозгами и подзабыла всю эту романтику… А потом уже — ходила «под пулями», не пригибаясь. Ничто так не выматывает душу, как постоянная опасность, и если именно так ее закалять…