Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Может ли это быть? — сумрачно спросил Мирович. — Не клевета ли? это чересчур.
— Богом тебе клянусь, не шучу… Говорят новым советникам государя — нет у нас настоящего уложения; он кодекс-фридерицианус для России указал переводить. Бедная Екатерина Алексевна совсем нынче брошена, забыта; набитый пентюх, Лисавета Воронцова, в фаворе[40]. Единственного сына государева, Павла, о сю пору не объявляют наледником. И стоят, сплошной стеной стоят, вокруг доброго, доверчивого, но слабого волей монарха не мудрые советники, а молодые вертопрахи, жадные чужеземцы… И уж так-то его берегут… Хотел было я, вглядевшись поближе посатирствовать, войной пойти на эту челядь. Да ну их. Мудра пословица: негоже в крапиву… садиться…
Мирович не спускал глаз с собеседника. Он слушал и не верил своим ушам. Всё, что вскользь говорилось в иностранных газетах и что на их враждебных столбцах могло казаться умышленно злою издёвкой над Россией, подтверждалось устами великого учёного.
«Бог отвернулся от вашей России, — сказал Мировичу в заседании масонской ложи в Кенигсберге один каноник, — она на распутии между Востоком и Западом, тьмой и светом, свободой и рабством… Нужны великие жертвы, нужны смелые мужи добра, иначе уйдёт она в Азию… будет проклята Богом и людьми…»
— О чём говорено, чур, из избы сметья не выносить! — сказал в заключение Ломоносов. — А к Иберкампфу, на Миллионную, на бильярде поиграть и распить ренского, верно, уж не пойдём? Ну, ну… Настасья Филатовна не услышит. Да я, сударь, шучу. Ин и вправду мы на огнедышащем кратере… Не праздновать, не застольные песни, видно, ныне петь. Смирение древних и пост!.. Будем трезвости слугами, будем мудры… Так, к соблазнителям ни ногой?
— Ни ногой, — ответил, задумавшись, Мирович.
— Зарок?
— Зарок…
— Руку!
Новые знакомцы ударили по рукам.
На другой день Мирович молчком пустился в поиски указанных Филатовной камер-фурьеров Крашенинникова и Рубановского. Приглядывался он к домам, к улицам и площадям Петербурга, где мелькнули годы его ученья, и весь он теперь, после чужих краёв, показывался ему таким неприглядным, суровым и бедным.
Петербург в 1762 году был всё тот же, в зимние месяцы — грязный, а в летние — пыльный, малоосвещённый, до крайности разбросанный и на две трети бревенчатый, чухонско-немецкий городок. Жителей в нём тогда считалось с небольшим сто тысяч. Воды его были без набережных, с навозными плотинами и деревянными мостами, ухабы зимой по улицам чуть не по пояс человека. Вместо улиц, вдоль линии Васильевского острова, шли, как в Венеции, каналы с разводными мостами на перекрёстках проспектов. Кучи навоза и всякой брошенной дряни загромождали тротуары и углы перекрёстков, валялись и, испуская вредные испарения, тлели на площадях. Сор, грязь и мертвечину с улиц и пустырей очищали колодники. Бездомные одичалые собаки, наводя страх на пеших и конных, бродили стаями по городу, бесились и кусали людей. От нищих, калек и всяких попрошаек не было прохода.
Покойная государыня Елисавета Петровна, в болезнях которой под конец чаще и чаще стала грезиться первая ночь её царствования, страдала бессонницами. Она то и дело меняла свои опочивальни. В девять часов вечера никто уже не смел ездить мимо окон её временного, деревянного Зимнего дворца, бывшего на Мойке у Полицейского моста. В девять часов смолкал весь Петербург. Раздавался по городу только бесконечный лай цепных и праздношатающихся собак да оклики на стенах Адмиралтейства и крепости часовых, которых для безопасности иной раз ставили и на перекрёстках. Все помнили ещё недавние времена, когда петербургские улицы, из-за поджигателей, грабителей, воров и всяких непотребных людей, на ночь наглухо запирались рогатками, так как назначаемые для обхода по городу «пристойные партии фузилиров[41] и драгун» оказывались недостаточными. Ещё в присутствии государыни дело городского благоприличия шло кое-как. Во время же её отъездов в Москву — а она там живала по полугоду и более — улицы Петербурга приходили в окончательное запустение и порастали травой. Городские австерии[42], где Пётр I по праздникам любил чинно выпивать, среди матросов и шкиперов, чарку тминной водки, обращались в притоны буйства и дикого разгула.
В грязь по Петербургу не было прохода. Городских извозчиков состояло в то время весьма немного. Пётр III завёл с них сбор по два рубля в год и дал им особые кожаные ярлыки. Люди среднего сословия в те поры более ходили пешком. Богатые и знатные, особенно гвардейские офицеры, ездили в своих экипажах или верхом. Модные щёголи и щеголихи то и дело давили пешеходов. Раз они чуть не до смерти смяли фельдмаршала Миниха. Зато доставалось и барам; уличные мальчишки на Гороховой, Луговой (то есть Морской) и даже по Невскому, несмотря на объявления полиции, пускали бумажных змеев и тем пугали и бесили резвых вельможных рысаков. Генерал-полицмейстер Корф, с скакавшими у его кареты адъютантами, не поспевал являться туда, где оказывались беспорядки. Нередко среди белого дня на рынках или у нового, оканчиваемого постройкой Зимнего дворца, между не убранных ещё хибарок, избушек, шалашей и всяких сарайчиков раздавались отчаянные крики подравшейся черни:
— Караул! Грабят! Режут!
Невская першпектива в полдень покрывалась гуляющими. Шли статские щёголи, в чёрных бархатных кафтанах, лосиных панталонах и ботфортах выше колен, либо в розовых и жёлтых шёлковых фраках, с огромными лорнетами, а когда было холодно — с куньими и соболиными муфтами. Щеголихи, с затянутыми, в виде ос, талиями, несли на головах хитро устроенные причёски, на манер рыцарских замков, цветочных корзин, китайских беседок и кораблей. Но и на этой первостатейной улице не обходилось без неприятностей. У кофейной Мура или магазина мод госпожи Токе, не обращая внимания на разряженных в пух и прах прохожих, лежал, растянувшись по тротуару, избитый в кровь и с разорванными портами, мертвецки пьяный матрос. Верховой конногвардеец, с громкой бранью и с обезображенным от злобы лицом, у чьего-то дома стегал хлыстом чужого напудренного и важного кучера за то, что тот не свернул раззолоченной, с кожаными занавесками, кареты и тем помешал ему проскакать вдогонку