Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мирович задушил бы князя Юсупова, но из прихожей к кабинету, на возгласы их и возню, сбежались слуги.
В двери стали стучать. Мирович опомнился, выпустил князя. Юсупов, задыхаясь, молча указал ему окно в теплицу, оттуда был особый выход в сад. Тот медлил. Князь, злобно хрипя и потирая горло, отвесил ему низкий поклон. Мирович схватил шляпу и выскочил.
Юсупов пришёл в себя. Не отворяя двери, он крикнул, что никого не звал и чтоб его оставили в покое, привёл в порядок свою одежду, мебель и вещи и закрыл окно. Опустив гардины, он выпил целый графин воды, крестясь и охая, прошёлся несколько раз по комнате и сел писать к фавориту государыни, Ивану Иванычу Шувалову, длинное письмо.
Через неделю после этого казуса кадет Мирович за леность, а также за предерзостное и кутёжное поведение, не кончив курса, был отослан солдатом в пехоту, в заграничную армию, где в два года дослужился до подпоручика.
Юсупова разбил паралич. После долговременного управления кадетским корпусом он был уволен от этой должности и вскоре скончался. Он словесно перед смертью пожелал выслать за границу исключённому кадету крупную сумму денег. Но ближние его посмотрели на это, как на излишнюю поблажку, и приказа его не исполнили.
III
ПЕТЕРБУРГ ВРЕМЁН ПЕТРА ТРЕТЬЕГО
Крепко спалось с заграничной дороги Мировичу у Настасьи Филатовны, да и было так тихо в тёплой, уютной горенке. Городской езды по берегу Мойки в том месте почти не было слышно. Бавыкина и в церкви побывала, и на рынок сходила, и кончила в кухне обеденную стряпню.
«Вот заспался, сердечный», — рассуждала она.
Разбудили Мировича неразлучные канарейки хозяйки. Они так весело растрещались на солнце, что он проснулся, открыл глаза, но не сразу пришёл в себя, глядел по комнате, припоминал…
Вот старый, почернелый дубовый комод Филатовны, берзовый, со стёклами, посудный поставец. В комоде лежали когда-то его кадетские рубашонки, тетрадки, потёртые в беготне чулки. А из поставца всегда так пахло корицей, имбирём, и лежали там, ждали его к праздникам пряники, орехи, шептала[28]. На стене — поясной портрет, красками, покойного Бавыкина. Сударь Анисим Поликарпыч, в кафтане, шитом золотом, и в лейб-кампанской, с перьями, шапке, гордо и важно глядит из рамы и будто повторяет слова манифеста Елисаветы Петровны: «А особливо и наипаче лейб-гвардии нашей шквадрона по прошению престол наш восприять мы соизволили».
Мирович не застал уже Бавыкина в живых. Но власть и мочь покойника ещё признавались памятью знавших его. Один из трёхсот гренадёров, возведших Елисавету на трон, во дни загула он — «подпияхом с приятелями», — бывало, поднимет такое веселье, что канцлер Бестужев, слыша из своего дома, через Неву, буйные песни и крики у его ворот, посылал цидулки к генерал-полицеймейстеру о командировании пикетов для охраны спокойствия соседних улиц и домов.
— Всё отдам, всё тебе после смерти откажу, — говорила в оные дни Настасья Филатовна кадету Мировичу, — учись только уважать начальство, в люди выходи. Станешь в чинах, будешь знатен, анбиции своей не преклонишь и меня до конца веку доглядишь… Оно точно: на рать сена не накосишься, на мир хлеба не насеешься. А бери, сударик, пример хотя бы с меня… Самой царице угождала, её душеньку брехнёй услащала… И был за то бабе Настасье почёт и привет… Девка гуляй, а дело помни… Даром, брат, ничего, даром и чирей не сядет…
Всё изменилось, всё прошло. Бедность видимо проглядывала теперь во всей обстановке Бавыкиной. Не оправдал её надежды и былой её питомец. Мировича заметили за отличие под Берлином, где он был контужен, произвели в офицеры. Но тяжело давались ему двухлетние походы, лишения всякого рода, обиды старших, измены и подкопы товарищей, и та же суровая бедность, бедность без конца. Он ещё более сосредоточился, стал скрытен, завистлив, раздражителен и горд. Чужие края во многом открыли ему глаза. Он сходился там с умными людьми, в том числе с масонами[29], читал книги, немало перенял, сунул нос и в такие речи и дела, о которых прежде ему и не снилось. Грубость генерала Бехлешова на утреннем приёме в коллегии не выходила у него из головы.
«Скрыть хотят пропозиции Панина, — не выходило у него теперь из мыслей, — изменники! берлинские угодники!.. не скроют… Завтра опять пойду и добьюсь».
Мирович встал, быстро оделся и вышел на улицу. У него что-то сидело в голове. Доехав на извозчике на Литейную, он высмотрел чей-то двор, между светлиц придворных чинов, обошёл его, долго глядел на окна и двери и спросил кого-то вышедшего из того двора. Ему вызвали слугу. Ответы последнего не привели ни к чему. Ещё постоял Мирович перед заветным домом, ещё поглядел на окна. Он черней тучи возвратился на Мойку, пробрался в горенку Филатовны и молча прилёг опять на постель. Бавыкина вошла к нему с завтраком.
— Думала, спит, а уж он и по делам, — сказала она, присев против него и с любопытством его рассматривая.
Он молчал.
— Это же что у тебя? — спросила она, взглянув на истрёпанную тетрадку, лежавшую на куче хлама, вынутого из чемодана.
Мирович и на это ничего не ответил. На заголовке тетради красивыми росчерками стояла надпись: «Храм Апрантифской». Вокруг заглавия были рисунки тушью — два столба, треугольник, отвес, молоток и другие знаки. То был масонский катехизис, ложи святого Иоанна, ученической степени (apprenti).
— Диплон, что ли на чин? — спросила, просияв, Филатовна.
— Да… нет, бишь… артикул — товарищи дали, — нехотя ответил Мирович.
— Служи, Василий, служи; времена тяжкие: добивайся! Пёс космат — ему тепло; нам зато вот как холодно… А золотой молот, паря, он и железны ворота прокуёт. А почему? Потому нонешний свет, он самый, как есть, линущий… Тлёю над нами пахнет… Нынче корова, а завтра падаль…
Бавыкина вздохнула, опёрлась на руку головой.
— И уж так-то плохо, так… Всё махонькое в большаки, вишь, просится. Да не быть медведю стадоводником, а свинье огородником. А что прогорела, то ещё не беда. Города — и те чинят, не токмо рубашки.
Мирович не отозвался. Бавыкина пристальнее взглянула на него.
— Да ты не на Литейку ли отмахал? Что