Шрифт:
Интервал:
Закладка:
–Мы умрём, да, батюшка? – уже не стыдно спрашивать, не из страха слова срываются, сами порхают в лёгкой-прелёгкой голове, и всё так ясно, отчётливо, ярко теперь видится, только крики «Уходят! Уходят!» отовсюду мешают расслышать ответ. Он всё же выпал из мира ненадолго. Отвалился от просвета стрельни, чтоб колчан пополнить и водицы хлебнуть, а когда голову поднял снова, уже светало. Четвёртая ночь миновала.
–Погодим покамест, кажется! – воевода тяжело поднимается, опираясь о вырубленный край бойницы. Всматривается вдаль. – Уходят, и вправду… Уходят! Что такое…
По всему кольцу захвата точно пробежалась заминка и дрожь, и так же стремительно и слаженно, как прежде наступали, ханские волны, казавшиеся нескончаемыми, схлынули, оставляя брошенными стенобитные орудия и башни, и лестницы, стали стекаться в один уходящий к горизонту поток. Повсюду снимались шатры и покидались костры. Давлет-Гирей отступил.
Под стенами, по всему валу, по берегам и в водах рек, во рву остался сплошной тёмно-бурый ковёр поверженных тел, людей и лошадей. Одинокие, без седоков, кони беспорядочно носились и разбредались по степи. Некогда буйные сады вокруг города выгорали последним пожаром.
–Алексей Данилыч! Догнать бы! – Иван, старший из четырёх сыновей Шиловского, бывших тут в резервной коннице, как нельзя кстати выразил основную мысль, бьющуюся в вихре прочих в пугающе быстро проясняющейся после сна-провала Федькиной голове. Только что он не мог и шевельнуться, но бешеный удар лихости вскинул его сердце к горлу, а его самого – к краю стены. Он пожирал взором уходящего врага, матово-белый, словно неживой, только горели обведённые чернотой глаза, и темнели сжатые губы. Воевода знал, победа не будет полной, а подвиг – засчитанным, если не попробовать хотя бы вернуть полон, влекомый обычно в хвосте отступающего войска, коли такое представляется возможным. Воротынский пренебрегал этим, считая главным отстоять рубеж, и поплатился вот… Надо было знать царя Иоанна.
Конный отряд, обязанный быть свежим и отдохнувшим, сберегаемый в недосягаемости боя для последнего часа, когда ещё возможно будет драться на подступах к готовому пасть городу, или вот так, как сейчас, лететь вслед и разить убегающих, тут же выстроился у отворяемых Глебовских ворот. Покуда их отпирали, спустившиеся со стены по верёвкам и в люльках люди как можно скорее разгребали для проезда заваленный брёвнами мост…
Весть о чудесном избавлении, о вымоленном у Богородицы спасении озарила вмиг весь город, принимая вид своеобразного светлого помешательства. И как бы иначе можно это объяснить, как понять, что кровожадная громада, вдесятеро числом превосходящая защитников слабо укреплённой крепости, на самом пороге торжества своего вдруг бросилась наутёк. Все подряд со слезами и возгласами кидались обниматься, как в день Пасхи. Только слёз было не в пример больше…
Позже, конечно, при разборе всего дела, выяснилась причина. Хан прознал о страшном царском гневе на вероломство его, «брата» своего, как обращался к нему с изрядной иронией в личных посланиях Иоанн, вопреки их уговору в союз с Сигизмундом польским связавшемуся, и о царском войске, выдвинувшемся из Москвы к Рязани на помощь, и решил не рисковать, поскольку точно не было известно, сколько именно полков вышло – сведения лазутчиков тут рознились.Хотя чудом небесного покровительства можно было назвать всё, случившееся тогда: и то, что гонец Басманова благополучно добрался до Москвы, а его грамота – до государя, находившегося под Владимиром с основным войском, заставившим ливонцев убраться в их пределы, и что государь не промедлил выслать четыре полка стрельцов (а больше Москва и не могла так скоро дать, оставив на охрану столицы только кремлёвский полк!), и что лазутчики и предатели поторопились упредить хана, и тоже благополучно и скоро… И что командовать обороной взялся воевода Басманов, вздумавший отдохнуть на Оке, а не у себя в Елизарово.
Догнали, врезались в смешавшийся строй отступающих.
Федька рубил во все стороны, всё, что мог настигнуть и достать, отрубал руки, головы, наискось кроил плоть, досадуя, если удар приходился на доспех или лошадь. Попав ногой в кочку, его гнедой рухнул через голову, и Федька едва сумел выскочить из стремян, удара оземь не заметил, но перестал слышать, только ватный звон, и непрестанные взбрызги крови, развороченные внутренности, рёв смерти окружили его. Шлем куда-то укатился. Обе ладони, скользкие от крови, сжимая рукояти сабли и ножа до потери всякого чувства, как бы стали частью лезвий, и он перестал соображать, упиваясь насыщаемой убийством животной ненавистью. Он добивал падающих, пытавшихся сдаться, весь залитый кровью с головы до ног. Не известно, как его опознал в этом месиве Иван Шиловский. Воспользовавшись мигом передышки, когда, озираясь в поисках ещё живых, Федька споткнулся и принужден был опереться о саблю, Иван обхватил его сзади, удерживая. Основной отряд давно продолжил гнать и бить ханский «хвост», и вскоре надеялся принудить его бросить толпу измученных пленников, замедляющих движение… А окружённых и сдавшихся татар сейчас как раз вязали и обезоруживали, и из крепости к ним приближались ещё люди.
–Охолони, Федя! Ты нам всю царёву добычу угробишь!
Он хотел вдохнуть поглубже, чтобы вырваться, но голову вдруг страшно повело, всё погасло. «Да живой, живой! Невредимый», – сказал кому-то, подошедшему помочь, Иван.
Весь следующий день он пролежал в полуобмороке. Не понятно, то ли глохнул от тишины, то ли от нападавших вразнобой видений. Приподнимался за ковшом, помещённым рядом со свечой на лавке, но оказалось, что руки, стёртые в кровь и перевязанные белыми тряпицами, ходят ходуном и чаши не держат. Боль в каждой жилке была такая, что в глазах темнело. За ним ходила монахиня, придерживала голову и помогала напиться. К вечеру он понемногу оправился, и даже встал. На другой лавке рядом с высоким окном, по виду из которого он определил, наконец, что это комната в их воеводском доме, обнаружил свою саблю, налучье с колчаном, и даже вычищенные кольчужку и тегиляй, который так и протаскался без пользы за седлом. По счастью, и гнедой его оказался цел, только ногу потянул малость. Эту новость принёс мальчишка-стремянный, переданный ему пока в полное услужение. Шустрый малый, подумалось вскользь.
Вошёл воевода. Приблизился, взял его за плечи, посмотрел в глаза, и обнял, придержал на груди, с горячей нежностью. «Федька, стервец мой», – и ничего больше не говорил. Как ни туго пока соображал Федька, но понятно было – доволен. И шалость с