Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В туалете Ада долго плескала холодной водой на пылающее лицо. Вот еще что вообразил! Как будто она вертихвостка какая-то… будто дала повод… Да что он себе думает?! И по мере того как остывали горящие щеки, нарастало недовольство собой, раздражение: надо было резче сказать, хлестче, чтобы знал, чтобы… неповадно было.
Дома вечером устало и трезво посмотрела в зеркало. Зачем она накинулась на Линарда, что так оскорбило ее, название фильма? Да при чем тут он – картина заграничная, претензии к Мексике! Ничем она не была занята, а ребенок в садике до субботнего вечера… Дура, что не пошла. Как есть дура.
К тому же запятая оказалась не нужна – старший корректор вычеркнула.
Двое этих мужчин запомнились ухаживанием – или попыткой такового. Что-то в этом было знакомое, такое можно было увидеть на экране: «он» – домогающийся внимания и «она» – гордая и неприступная; гордость и неприступность особенно ценились. Какими бы ни были чувства, главная задача женщины – дать отпор, а потом колебаться, не спать ночами и с трепетом ожидать следующего шага: что-то он предпримет?
А ничего.
Линард, отнюдь не обескураженный гордой ее неприступностью, продолжал приносить маленькие букетики или лакомства, улыбаясь всем «девочкам» – и Аде – с одинаковой приветливостью, словно не было никакого приглашения на «Любовное свидание», словно не смотрел на нее восхищенно; приходил, разговаривал о том о сем – и шел дальше, не обернувшись. И главный технолог с подшефного завода не появлялся. Были другие мужчины – на работе, в институте, и Ада ловила на себе заинтересованные взгляды, но заговорить осмеливались немногие. Что-то в ней было такое, что заставляло мужчин отводить глаза или напускать на себя равнодушный вид.
Это, как ни странно, задевало, в чем она никогда себе не признавалась, и уверяла себя, что в ее жизни нет места мужчине – она принадлежит ребенку.
Рано или поздно он должен это оценить.
6
Ян не догадывался о жертве, которую приносила мать. Жизнь вчетвером была привычна, поскольку другой он почти не помнил. Где-то далеко жил отец – не только в другом городе, но и намного дальше – в другой семье. Приезжать он стал реже, говорил одну и ту же фразу: «Как ты вырос!», а Ян замечал все отчетливей, насколько меняется отец. Он уже не был таким высоким и солидным, как раньше: солидность обернулась грузностью, рост уменьшился. Как и прежде, он останавливался в гостинице, водил Яна в ресторан обедать и любил погулять по городу, но с каждым новым приездом он быстрее уставал и садился в парке на скамейку. Там он снимал шляпу и долго вытирал потный лоб. Ян отводил глаза – больно было видеть лоб со вдавленной от шляпы полоской и седоватые виски. Отец начал лысеть. Его густые русые волосы отступали, как море во время отлива, и лоб делался выше. Говорили мало, главным образом отец, и все о школе: «Как учеба, сын?» – и напускал строгость, не уживавшуюся с мягким, добрым лицом и с ласковым голосом. Глядя на этого толстеющего мужчину, трудно было поверить, что совсем еще недавно он легко подхватывал Яна на руки со словами: «Не забыл папку?..» Наверное, дочка подрастет и будет называть его «папкой». Он помнил, как отец сказал ему о рождении «сестрички», но в его представлении неизвестная «сестричка» по-прежнему была младенцем. Сознавал, что так не бывает, но никаких вопросов отцу не задавал.
…Он помнил, как в детстве радовался отцовским подаркам, а тот смотрел со счастливым лицом, как Яник вертит в руках фильмоскоп или компас («зачем ребенку компас?!» – возмущалась мать). Отец привез ему великолепную готовальню, полную загадочных разнокалиберных инструментов, Яник не видел таких в магазине. Больше всех подарку обрадовался Яков и скоро унес к себе на работу, купив Яну взамен ученическую, стандартную. Когда Яну исполнилось четырнадцать, отец подарил часы и, счастливый не меньше сына, надел ему на руку. Ремешок оказался слишком широким для тонкого мальчишеского запястья, и они кружили по городу в поисках часовой мастерской, отец ориентировался плохо, а Яну не приходилось ремонтировать часы. Дома ждала мать в истерике: «Рано тебе часы носить, лучше бы тройки исправил, этот старый идиот совсем с ума сошел, что ли!..» Стащив несколько сигарет, Ян уходил. Перед глазами стояло лицо «старого идиота», светящееся радостью.
…В десятом классе отец привез ему фотоаппарат и несколько коробочек с пленкой («кончится – скажи, я тебе достану»). Там же, в гостинице, показал, как наводить фокус, и сделал несколько снимков. Они бродили, как раньше, по городу, причем отец то и дело старался накормить Яна: «Худой ты больно…» Боясь, что задел, торопливо переводил разговор на другое: «Друзья-то у тебя есть?». Очень осторожно спрашивал про мать. «Учится», – сын пожимал плечами.
…Мать всегда где-то училась. Он ходил в садик, потом его приняли в школу, и теперь он радовался, что тоже учится, не только мама. Школа длилась бесконечно, однако наступали каникулы, можно было отдохнуть, а мать продолжала учиться чему-то непонятному под разными названиями: сопромат, начерталка, термех… «Начерталка» вызывала такое же отторжение, как «училка». Мать посещала какие-то семинары, курсы; теперь мечтает об аспирантуре.
В кафе отец расстегнул плащ и заказал кофе по-венски. Взбитые сливки нависали над краями чашки, словно выкипали; сверху были насыпаны мелкие шоколадные опилки. «Ты кушай, кушай», – отец подвинул к Яну пирожное и пригубил кофе. Медленно потер под ключицей грудь, отпил еще глоток. Не хотелось думать, что отец старел: это он, Ян, взрослел; вот-вот останется позади школа, и приезд отца ничем не отличался от предшествующих, с теми же ресторанными обедами, сидением в том или другом кафе; прибавился только фотоаппарат. Темы разговоров быстро исчерпывались, это знали оба, но впереди был вечер, отец прилетел издалека, чтобы повидать его, поэтому быстро попрощаться было нельзя. Спасало кино. «Ты смотрел “Щит и меч”?» – отец с готовностью спешил в кассу.
Было удивительно наблюдать, с каким азартом он, почти пожилой человек, сопереживает «Неуловимым мстителям» или смеется над «Бриллиантовой рукой». Однажды Ян нечаянно поймал его взгляд: отец смотрел не на экран, а на него – нежно, грустно, жадно… Выходили из кинотеатра, отец доставал «Казбек», закуривал и повторял: «Поступать надо в Москве или в Ленинграде, слышишь? Иначе толку мало». Прощаясь, обязательно совал Яну деньги: «Бери-бери, как это парень – и без денег? Да мало ли зачем… Про пленку не забудь». И добавлял торопливо: «Ты не думай, матери я и так посылаю. Ты вот как-нибудь ко мне приезжай, я вышлю на билет. Слышишь? Да хотя бы на каникулы! Ну, бывай, сын», – и неуклюже обнимал его.
Выпускной класс оказался той же привычной школьной рутиной, однообразно тянувшейся десятый – последний – год. Ян не боялся предстоящих экзаменов не потому, что был уверен в своих знаниях, а от навязшей в зубах скуки, которая сопровождала его на протяжении всей школьной жизни. Рисовал он что-то странное, редко доводя до конца начатое, никогда не зная, что получится, но карандаш тянулся к бумаге, как рука к сигарете. Четко прорисованное человеческое ухо становилось темным, густо заштрихованным входом в туннель.
– Это что? – спросил озадаченный Миха.