Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Предлагаете прикрывать вам спину от коготков Маргарет? – сквозь болезненную улыбку выдавил Курт. – Lepide[179].
– Взгляните на нашего святого отца, – с такой же хмурой улыбкой посоветовал фон Аусхазен. – Он тоже полагал ситуацию забавной. Думаю, когда он очнется от удара Петера, он круто переменит свое мнение.
– Как знать, – снова бросив взгляд на неподвижного князь-епископа, возразил Курт, – быть может, мне повезет?
– Вы не игрок, майстер инквизитор; в ваших глазах нет азарта. В них я вижу только расчет. Что в самом деле забавно, так это то, что этого не видит наш тайный покровитель; может статься, он слишком избалован дарованными ему судьбой способностями и слишком полагается именно на них… Я вижу, огонь в глазах несколько утих, майстер инквизитор? Это обнадеживает. Собственно, что нам с вами делить? Гретхен? Бросьте; это она делит любого, к кому прикоснется – делит между собою и окружающим миром, нарезая на ломти, пока не истечете кровью. Вам было бы лучше никогда не знать ее и никогда не делать того, что сделали; но коли уж вы так или иначе впутались в это, придется выживать. Выжить подле ее каблука невозможно… Сейчас я не надеюсь склонить вас на свою сторону, майстер инквизитор; если б это удалось столь легко, я допустил бы лишь две мысли: либо что вы прикидываетесь, либо – что вы глупее и слабее, нежели я полагал. Но вы сами, я уверен, после всего, что увидите здесь, после того, как увидите ее по окончании обряда, – вы сами задумаетесь над моими словами. Я знаю также, что когда вы осознаете справедливость всего того, что услышали от меня сегодня, гордость не позволит вам завести об этом разговор самому, а посему я просто задам все те же вопросы сам – несколько позже, когда до вас дойдет смысл произошедших в вашей жизни перемен.
– Не утруждайте себя, – отозвался Курт, и герцог снисходительно улыбнулся:
– Не слышу твердой убежденности в вашем голосе, майстер инквизитор.
Он не ответил, увернувшись от ладони, попытавшейся покровительственно похлопать его по плечу, и отошел к дальней стене, усевшись на один из стульев. От того, на котором несколько минут назад восседал человек в капюшоне, словно тянуло холодом, неощутимым, неосязаемым, но чувствуемым всей кожей.
Князь-епископ очнулся нескоро; распахнув глаза, он несколько мгновений смотрел в потолок над собою мутным и непонимающим взглядом, а потом рванулся, сотрясаясь всем телом, застонав и огласив комнату словами, от которых фон Аусхазен гадливо поморщился. Дальнейшее было ожидаемым – от ругательств и стонов тот перешел к мольбам, после – к угрозам и вновь к просьбам; присутствующие хранили молчание. Герцог, кажется, пребывал сегодня не в духе, а Курт попросту был поглощен иными мыслями, в которых обреченный святой отец занимал место мизерное и незначительное. Наконец, когда крики и плач стали уже раздражать, фон Аусхазен со вздохом кивнул телохранителю:
– Заткни его, Бога ради, Петер.
Солдат молча прошагал к вороху тряпья, некогда бывшему архиепископской одеждой, выбрал кусок подлиннее и пошире и соорудил весьма профессиональный кляп. Еще минуту князь-епископ пытался ловить взгляды присутствующих, мыча нечленораздельные моления, но вскоре, поняв тщетность своих усилий, умолк, давясь слезами в горле.
– Чем они там занимаются столько времени?.. – тихо произнес фон Аусхазен, обернувшись на вход, и в ту же секунду на пороге возникла фигура в капюшоне.
– Терпеливые наследуют землю, ваша светлость; помните Завет, – произнес шепот укоризненно; герцог отступил.
– В Завете такого не сказано, – возразил он, отведя взгляд, и фигура пожала плечами:
– Будет. Ну, хватит вольностей; станем серьезны. Время пришло.
Маргарет шла следом – не глядя по сторонам, не бросив ни взгляда на присутствующих в комнате людей, не удостоив ни единым взором забившуюся в ремнях жертву; глаза ее были устремлены перед собою, и Курт засомневался даже, что сейчас они вообще видят что-либо, касающееся этого мира. Платье она сменила на накидку – легкую, струящуюся, и по тому, как при каждом шаге обвивал ноги тонкий шелк, Курт понял, что кроме этого эфемерного одеяния на ней нет ни клочка иной одежды. Обувь она сняла тоже, ступая по каменному полу легко, как кошка, и так же мягко, будто готовясь в следующее мгновение сорваться с места в прыжке, сжав в коготках трепещущую в ужасе добычу…
Следом шагнули двое, замерев по обе стороны от единственного выхода; после тихих шагов безликого чародея и неслышной жрицы, их подошвы гулко ударили в камень. Оба были не вооружены, однако Курт понял – не увидел это в их движениях, не прочел по лицам, не вывел из каких-то мелочей в их внешности, а – просто понял, что не мечи их главное и самое опасное оружие. Эти двое были с тем, безликим, и это все объясняло.
Более не сказано было ни слова, не исторгнуто ни звука, лишь князь-епископ продолжал стонать и биться в путах, однако на него сейчас Курт внимания не обращал.
Все, прочтенное им о подобных ритуалах когда-то в академии и после, в архиве Друденхауса, грешило неточностями, неполнотой или недостоверностями, и кроме прочих мыслей и чувств его одолевало и самое обыденное любопытство. Поднявшись, он приблизился к жертвеннику, остановленный движением руки безликого за несколько шагов до каменной плиты; герцог встал неподалеку, и оба его телохранителя замерли за спиной господина дознавателя. Судя по всему, в его должном поведении сомнения все же сохранялись немалые…
Тем временем на пол по обеим сторонам плиты встали две чаши, и Курт припомнил, что в камне выбиты два желобка, которые он при первом беглом взгляде счел фрагментами древней полустершейся резьбы и которые, похоже, предназначались для стока крови. Чуть погасшие курильницы были заполнены снова, и в воздух ринулись ароматы, кружащие голову; и с миром вокруг внезапно что-то произошло – вновь стали явственно различимы все детали окружающего, вновь все стало восприниматься отчетливо и полно, будто тело могло теперь не только видеть и слышать, не только внимать запахам и звукам, но и ощущать нечто, чего как будто не замечало до сей минуты, но что всегда пребывало здесь, рядом, окружало всегда, не видимое, но существующее. И вместе с тем все словно отдалилось, – стены, пол, тяжелый темный потолок и даже бьющийся свет факелов и светильников; все стало будто нарисованным или вытканным на старом, потрепанном гобелене, словно не настоящим или попросту ненужным, и все, что осталось, – два человека у жертвенника и каменная плита, и даже жертва проступала в этом новом мире просто аморфной грудой мяса и крови.
Безликая фигура замерла у изголовья, а неслышная, похожая на кошку жрица встала слева; сейчас Курт видел лишь ее спину – прямую и неподвижную, и – в опущенной вдоль тела руке – короткий нож с серповидным лезвием, отблескивающим в свете огня алым трепещущим светом.
На прочих Курт не смотрел и сорвавшихся уже на задушенный визг стонов привязанного к жертвеннику человека не слушал и не слышал – он слушал тишину, слушал, как в этой тишине различаются звуки, на которые прежде не обратил бы внимания и которые, казалось, вовсе недоступны для человеческого уха – шорох шелковых складок одеяния неподвижной женщины в пяти шагах от него, потрескивание крупинок благовоний в курильницах, шелест пламени факелов и светильников и биение собственного сердца, поразительно ровное, спокойное и почти безмятежное. И когда в тишине разнесся голос, лишь краешком сознания отметил, что голос этот чуть слышится, что он должен слышаться едва-едва, что слова произносятся почти одними губами, и в любое другое время, в ином месте и ином мире он попросту ничего не расслышал бы и не разобрал ни звука.