Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— А почему ты ей сам не скажешь? — спросил он. Да, он очень хороший и мудрый, кроме тех случаев, когда его занесет вдруг, сразу закрутит и он повернет не туда, — даже я и то понимал, что он повернул не туда — и потом полетит, не разбирая дороги, совершенно не считаясь ни с логикой, ни со здравым смыслом, пока всех нас не втянет в такую кашу, в такую путаницу, что я и то сообразил бы, что нельзя было так делать. Он хороший человек, может, я иногда ошибался, доверчиво следуя за ним, но я был прав, что любил его.
— Прости, — сказал я.
— Не надо, — говорит, — только помни об этом. Не трать времени, раскаиваясь в ошибках. Просто не забывай их.
Так что мне опять пришлось где-то ловить Рэтлифа. Впрочем, нет, я просто воспользовался случаем. Это было во время рождественского ужина — Рэтлиф сам его готовил и всегда приглашал дядю Гэвина и меня к себе в гости. Но в тот вечер Гэвина вызвали в Джексон по какому-то делу санитарной инспекции, и мне пришлось одному сидеть в безукоризненно чистой кухоньке Рэтлифа, попивая холодный пунш из домашнего виски старого Кэлвина Букрайта, — Рэтлиф доставал это виски без всякого труда, хотя теперь, на старости лет, Кэл мог и продать вам бутылку и подарить, но мог и выгнать вас взашей, — этого никогда нельзя было предвидеть; и я потягивал холодный пунш, его только Рэтлиф умел так делать: сначала растворить сахар в малой толике воды, потом добавлять виски, непрерывно помешивая ложечкой, потом долить дождевой воды из бочки; а тем временем сам Рэтлиф без галстука, в белоснежном фартуке поверх чистой голубой, чуть выцветшей рубашки — он их сам шил — готовил еду, и готовил превосходно не только потому, что любил поесть, но потому, что любил стряпать, любил сам доводить все до совершенства, до высшей точки. Потом он снял фартук, и мы сели ужинать за кухонный стол с бутылкой красного вина, которую обычно приносили мы с дядей Гэвином. Потом, взяв кофе и графинчик с виски, мы перешли (как всегда) в маленькую, безукоризненно чистую комнатку — он называл ее своей гостиной — где в углу стояла навощенная до блеска фисгармония, вокруг — навощенные стулья, а в камине, наполненном в летнюю пору жатой зеленой бумагой, зимой стоял газовый радиатор в виде полена, — и до нас дошел прогресс, поглотил и нас, — а посреди комнаты на навощенном столике, на подставке под стеклянным колпаком лежал галстук от Аллановны — на густом, почти алом, вернее, винно-красном фоне рассыпаны мелкие желтые подсолнечники с крохотными голубыми середками, в точности того же, чуть линялого голубого цвета, что и его рубашки, он привез этот галстук из Нью-Йорка года три или четыре назад, когда они с Гэвином ездили к Линде на свадьбу и потом провожали ее в Испанию, но я бы скорее отрезал себе язык, чем сказал ему, что, наверно, за этот галстук заплачено (по-моему, платил Гэвин) не меньше семидесяти пяти долларов; и все же как-то я нечаянно проговорился, и Рэтлиф сказал:
— Я-то знаю, сколько заплачено: сам платил. Сто пятьдесят долларов.
— Что? — сказал я. — Сто пятьдесят?
— Да, их было две штуки, — сказал Рэтлиф.
— Но я вижу только один, — говорю.
— А другой ты, наверно, и не увидишь, — сказал он, — это дело частное, — и тут же стояла эта самая скульптура, которую ему завещал Бартон Коль, и если Гэвин все еще пытался хоть для начала разобраться, что это, так я уже давно вышел из игры — я даже не мог понять, что изображено, уж не говорю, что оно делает.
— Не хватает только золотой зажигалки, которую она ему подарила, — говорю, — Музей имени Линды Сноупс.
— Нет, — сказал Рэтлиф. — Имени Юлы Уорнер. Надо бы еще кое-что сюда поставить, но пока и этого хватит. Если среди нас хоть раз в тысячу лет рождается такая Юла Уорнер, живет тут, дышит, значит, надо хотя бы воздвигнуть ей… нет, памятник не то слово.
— Мавзолей, — говорю.
— Вот именно, — сказал Рэтлиф, — мавзолей ее памяти, напоминание тем, кому не выпало счастье видеть ее, кто тогда был еще ребенком. — Он остановился. Он стоял и молчал. Но скорее он над чем-то посмеивался, призадумался, а не то чтоб растерялся. И тут я сказал:
— Вы ошибаетесь. Не выйдет.
— Что? — говорит он. — Ты о чем?
— Она не выйдет замуж за Гэвина.
— Правильно, — говорит, — будет куда хуже.
И тут уж я переспросил:
— Что? Как вы сказали?
Но он уже снова стал таким, как всегда: мягким, невозмутимым, непроницаемым.
— Полагаю, что Юрист и это выдержит, — сказал он.
10. ГЭВИН СТИВЕНС
Я мог бы ей посоветовать, предложить сделать так — и она послушалась бы, она разорвала бы свой билет, быстро, не задумываясь, со страстью и самозабвением. В одном, по крайней мере, она походила на свою мать — ей тоже было необходимо, непременно нужно найти в жизни что-то очень крепкое, очень надежное (в данном случае, в ее случае, не просто сильного человека, потому что Коль был достаточно сильный, но все же и он, как выяснилось, состоял из плоти и крови и потому оказался недолговечным), чтобы отдать все, что у нее было. При этом она в данном случае была обречена на неудачу не потому, что Бартон ее подвел, а потому, что и в его гороскопе была обреченность. Значит, если коммунистическая партия, уже доказавшая, что для пуль она неуязвима, а следовательно, бессмертна, заменила ей Бартона и никогда не подведет, то, разумеется, она разорвала бы свой билет со страстью и самозабвением, может быть, даже с радостью. Разве может любовь потребовать большей жертвы, чем полное самоуничижение, самопожертвование, особенно ценой того, что грубые, бесчувственные материалисты