Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Гэвин, Гэвин. Люблю тебя. Люблю, — так что мне пришлось высвободиться, чтобы дотянуться до блокнота и написать: «Отдай мне билет».
Она уставилась на бумагу, и как сняла руки с моих плеч, так они и остались поднятыми.
— Билет? — проговорила она. И потом сказала: — Я потеряла его.
Тут я все понял вмиг, словно молния сверкнула. Я написал: «Твой отец», — а вслух повторял: — Ах он сукин сын, сукин сын, — и сам себя уговаривал: «Погоди, погоди! Он иначе не мог. Поставь себя на его место. Что еще он мог сделать, каким еще оружием защищать самое свое существование, прежде чем она его разрушит, — свое положение, ради которого он пожертвовал всем — женой, семьей, друзьями, покоем, — чтобы добыть единственную ценность, какую он знал, потому что он только эту ценность и понимает, потому что весь мир, в его восприятии, внушил ему, что только это и нужно, что только этого и стоит добиваться». Ну конечно, это было единственное его оружие: овладеть билетом, угрожать ей тем, что сдаст его в ФБР, остановить ее этой угрозой, прежде чем она его погубит. И все же я твердил себе: «Как же ты не понял, он использует этот билет, чтобы погубить ее. Наверно, он сам писал Жидовка Коммунистка Коль на своем тротуаре в полночь, чтобы заранее запастись сочувствием всего Джефферсона, когда ему придется отправить свою единственную дочь в сумасшедший дом».
Я написал: «Обыскал твою комнату ящики стола?»
— Да, кто-то обыскал, — сказала она. — Еще в прошлом году. Я подумала…
Я написал: «Это твой отец».
— Вот как? — Да, именно таким тоном. Я написал: «Разве ты не понимаешь что это он?»
— Не все ли равно? Наверно, мне пришлют другой билет. Да и это неважно. Во мне-то ничего не изменилось. И мне не нужна книжечка, чтобы это доказать.
Тут я стал писать медленно, обдуманно: «Тебе уезжать не надо, я больше и просить не стану, но, когда я попрошу тебя уехать, ты просто поверь и сразу уезжай, я все устрою, сделаешь?»
— Да, — сказала она.
Я написал: «Поклянись».
— Хорошо, — сказала она. — Тогда вы сможете жениться. — Я все равно не смог бы ничего написать: она схватила обе мои руки, прижала к груди: — Вы должны жениться. Я так хочу. Нельзя, чтобы у вас никого не было. Никто не должен жить без этого. Никто, никто. — Она смотрела на меня. — То слово, которое вы не любите. Моя мать тоже один раз вам так сказала, правда? — Слова не походили на вопрос. — Это было?
Я высвободил руки и написал: «Ты знаешь, что нет».
— Почему нет?
Я написал: «Потому что она меня пожалела, а когда что-то хочешь сделать для человека из жалости, значит, для тебя самой это вовсе не важно».
— А мне вас не жаль. Вы это знаете. Разве вы не понимаете, что для меня это было бы важно?
Я написал: «А может быть, ничего не случилось, потому что я был недостоин ее, и мы оба это знали, но я подумал, если ничего не будет, то она, быть может, всегда будет думать, а вдруг я мог бы стать…» — Но тут я оторвал лист, смял его, сунул в карман и написал: — «Мне надо идти».
— Не уходите, — сказала она. Потом сказала: — Нет, уходите. Видите, все прошло, я даже больше не боюсь.
Я написал: «Чего же тебе бояться», — и на том же листке: «Где моя шляпа?» — И она пошла за шляпой, пока я засовывал исписанные листки в карман, и я взял шляпу и пошел к двери, а скрипучий голос окликнул меня:
— Гэвин, — и я повернулся. — Как вы сказали? Только мы двое во всем мире можем любить друг друга и не… Я люблю вас, Гэвин, — тем голосом, звуком, что ей казался шепотом, бормотаньем, но для тех, у кого, к несчастью, еще сохранился слух, звучал пронзительно и резко, как гудок старого автомобиля.
И надо бы сразу, немедля, вон из его дома, его особняка, его дворца, туда, в его банк, тоже сразу, немедля, и туда, к нему, прямо в тот маленький кабинет, и спугнуть, столкнуть, сбросить его ноги с каминной доски, и тут же, протягивая руку: «Отдайте-ка мне этот билет, будьте добры» Но только это значило бы легкомысленно упустить такую возможность, такой подарок судьбы: зачем позволять ему самому выбрать момент, когда он захочет собственноручно дать эту улику в ФБР? Почему не напасть первому — не напустить на него ФБР прежде, чем он, как сказал бы Рэтлиф, укусит: чтобы тот кроткий, незаметный человек показал ему свой значок и сказал: «Мы знаем из достоверных источников, что вы, мистер Сноупс, храните билет коммунистической партии. Вы имеете что-нибудь нам сообщить?»
Но я не знал, где сейчас Гихон, да он бы все равно не поверил мне, своему явному врагу. Так что он как представитель ФБР отпадал; значит, надо было прямо обращаться к той всемогущей Силе, которая называлась Правительством, причем самый донос должен был быть написан без сучка и задоринки, исходить из низов и строго придерживаться жаргона анонимок. Нужна открытка, дешевенькая открыточка. Сначала я думал, что надо адресовать ее прямо президенту Соединенных Штатов, но при том количестве маньяков, которые пишут письма мистеру Рузвельту, мое письмо, наверно, утонет в этом потоке. Но хотя военные власти никогда не теряют ни клочка бумаги, если на нем что-то написано и подписано (что-нибудь другое — пожалуйста, это они могут и выкинуть, и отдать, и уничтожить, но листок исписанной бумаги — ни за что, хотя и приходится оплачивать и одевать в форму тысячи людей исключительно для сохранения подобных бумажек), конечно, они этой бумаге когда-нибудь дадут ход, хотя бы через сто лет, но это слишком долго. И вдруг я сам себя спросил: а что тебе мешает действовать непосредственно через ФБР, как ты и задумал вначале? И я ответил себе — ничего. И я уже мысленно представил себе написанную открытку. В низах знали, что у нас было два Гувера: — один — бывший президент, другой — владелец фабрики пылесосов[131] и что фамилия главы ФБР тоже Гувер[132]. Так что я представил себе такой адрес: «Герберту Гуверу, Департамент ФБР», но потом остановился: нельзя писать в Вашингтон — эти анонимки пишутся не только людьми осведомленными, но и на вполне определенном жаргоне, так что сначала я подумал, не адресовать ли донос в Парчмен, Миссисипи, начальнику каторжной тюрьмы штата, но там, вероятно, почту принимал какой-нибудь доверенный, отбывающий срок пожизненно, а что