Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Когда бывало дочери плохо, совсем невмочь, она произносила для себя вслух «приговорочку» матери:
– Волоку воз. А могу, двужильная, и два.
Екатерина проводила Любовь Фёдоровну с железнодорожного вокзала. Уже ступив на лесенку вагона, мать в какой-то нерешительности, в полуоглядчивости задержалась на срединной ступеньке, неполно и скованно обернулась к дочери:
– Сказать, Кать, хочу про того мальчонку с картинки Олегыча. Сразу-то тогда у тебя дома смешалась я шибко, промолчала, а сейчас насмелилась, – послушай-ка. Он, пострел голубиный, ить с нашим мальчоночкой, с Колянькой, с ласточкой нашей, схож. Две капли воды. Братовья братовьями. Верно, верно: с него и намалевал Олегыч, царствие ему небесное! Помню, когда наведывался с Софьей к нам в Переяславку, любил поиграться с Колянькой, конфет и пряников в сельпо покупал не фунтиками, как наши деревенские, а цельными авоськами, игрушками всякими городскими баловал. Говорил, бывало, мне: «Не мальчик у вас – ангелочек». Крепко полюбил его. И надо же: нарисовал… вместе с тобой! Ай, ай, Катенька, доченька, а ты чегошеньки вся побледнела? Аж скулы синё запятнало. И пошатнуло тебя, точно бы ветром. Не упади!
Екатерину действительно покачнуло, она побледнела, побледнела страшно, до просиней, предобморочно. Однако сама ощутила, что вспыхнула внутри и заполыхала вся палящим огнём.
– Ты вот чего, Катерина моя свет Николавна: в голову-то не забирай, сердечко не надрывай мыслями всякими разными. Ну, намалевал да намалевал, – чего ж с того? Колянька тебе племяш, родная душа, – вот вы на пару и потопали, одной путёй-дороженькой. Так и должно у родичей, а не как ноне поступают некоторые родственнички: я – сюды, а ты или вы – туды, а то не ровён час подерёмся. Ты вот чего, ты к нам приезживай-ка почаще, а то Колянька тебя совсем не знает. Виделись вы всего, кажись, разок-другой. Нехорошо, что мы в долгих росстанях да перепутьях. Точно бы чужие какие друг дружке живём на свете белом, торим розные дороги.
Паровоз властным хозяином округи оглушительно, рыком протрубил, дежурный по платформе следом прострекотал в свисток, отмахнул флажком. Густо и с ревём пыхнуло паром, и поезд в тяжкой грузности стронулся, жутко скрежеща в сцепках и колёсах.
– Пишет ли Маша? – едва выговорила Екатерина, почти что ощупью ступая за вагоном, очевидно оглоушенная, и словами матери, и стальным грохотом локомотива с вагонами. – Где она, что с ней?
– Не пишет, падла, и хари своей бесстыжей не кажет. Где-то на северах пропадает с полюбовником. Бросила мальчонку. Щенок он для неё. Хорошо, я жива-здорова. И отец евоный, Сенька Потайкин, на черемховские разрезы укатил, за длинным рублём. Не по любви, вишь, она ему родила, вот и выкаблучивается. Обженился там и уж двоих ребятишек нарожал, кобелина. К Коле – ни полшагом, ни полвзглядом, когда бывает у родителей в Переяславке. Хотя ему что – он мужик, а для них, в отличие от нас, баб, – с гуся вода. Отряхнулся и дальше потопал по своим делам-делишкам. Что ж, не хочет – не надо. Бог рассудит когда-нибудь, можа, ткнёт евоным носом в евоные же проделки. Сами поднимем на ноги – о своём-то, о родненьком да чтоб не побеспоиться? А какой, доча, славненький, а какой умненький ребёнчишка у нас! Весь в нашего Николая свет Петровича. С небес, поди, поглядывает на своего внучка – тешится, радуется. И – молится за нас, хотя и не боговерным был по жизни, да там-то все при Боге, – указала она со значительностью глазами на небо. – Слышь, Кать, я чувствую: появился у нас Коля – легше стало житьё-бытьё, душой какой-то свет я стала примечать окрест и в людях, а раньше повсюду потёмки мерещились да хмурые люди. И каторжная наша работа на ферме вроде бы стала полегше, что ли, и дышаться стало чуток повольнее. Ей-богу! Думкаю своим бабьим умом: силы небесные вспомоществуют отныне нам. Ух, а попадись мне Машка – космы повыдергаю! Ну, прощевай, что ли, прощевай, доча! Не иди ты за вагоном-то: запнёшься – расшибёшься. Качает, вижу, тебя, ровно бы хмельную, и лицом ты совсем стала никудышна – бледнее поганки. Ступай домой, ступай – отлежись, таблетку какую-нить прими. Эх, не надо было мне, простодырой колхозной доярке, про картину калякать, про ангелочка того! Ну, теперь чего уж – ляпнула, чего на ум взбрело, а слово-то назад внутря не загонишь. Прощевай! Наведывайся в Переяславку: нужно всем нам родниться, нужно быть теснее друг к дружке – тем и живы люди. Поняла?
– Поняла, мама.
Вскоре поезд, бойко и торопко отстучав по иркутному мосту, окунулся в синие безбрежные дали, – дали лесов, лугов и неба с Ангарой. Екатерина стояла на краешке платформы, как на берегу великого моря-океана, казалось, ожидая каких-то ещё слов, каких-то знаков, а то и предвестий. Но от кого и каких? В душе установилось затишье, но глухое, тревожное, сумеречное какое-то, – так в природе бывает перед грозой.
– Оглянись: всюду он же – Божий мир, – неожиданно и ясно услышала-почувствовала она.
И, может быть, пришли именно те самые слова, которые нужны были ей сейчас, которые она смутно ожидала, но о которых в сутолоке и смятении дней забыла.
– Евдокия Павловна, голубка моя, вы мне напомнили, подсказали? – шепотком обратилась она, подняв глаза к небу. – Я знаю – вы! Отчаяние и уныние подкрались ко мне после слов мамы, а вы – вот она! Как я посмела, хотя бы на какие-то летучие минуты, усомниться, что мир – Божий?
* * *
Уже дома, перед фотографическими портретами Евдокии Павловны и её детей, безвременно ушедших в мир иной сыновей Александра и Павла и умершей во младенчестве дочери Марии, и её мученика супруга, Платона Андреевича, офицера Красной Армии, она говорила в себе:
«Я, Евдокия Павловна, помню о моём обещании вам – Платона Андреевича мы с Лео непременно перезахороним. У него будет освящённое местечко, рядышком с вами. Отец Марк готов нам всячески посодействовать, отслужит панихиду на новой могиле, хотя супруг ваш и был атеистом, большевиком, но во младенчестве крещёным. Не беспокойтесь, с Божьей помощью управимся».
Подошёл Леонардо, обнял Екатерину сзади за плечи, поцеловал, как любилось ему, в темечко:
– Катя, что с тобой? Ты выглядишь огорчённой.
– Лео, дорогой, ты, наверное, посмеёшься надо мной, но сегодня я услышала голос Евдокии Павловны и разговаривала с ней.
– Ничуть не посмеюсь, потому что я к отцу который день обращаюсь, и он – отвечает мне. По крайней мере я что-то слышу внутри себя. Он спрашивает меня о картине. Беспокоится. А о чём ты говорила с Евдокией Павловной?
– О моём обещании и её желании – захоронить Платона Андреевича. По-человечески. По-христиански.
– Я тебе однажды слово уже дал – сделаю всё, что требуется. Только скажи – когда? Сегодня, завтра?
– Я не знаю, – сокрушённо поматывала головой Екатерина. – Как решиться, Лео? Ты же знаешь, что дело это непростое, дело опасное и даже противоправное.
– Да, да, да.
С полгода назад Леонардо и Екатерина сходили к бывшей расстрельной зоне НКВД под Пивоварихой – к зловеще прославленной в народе Даче лунного короля. Тайком издали осмотрели окрестности. Екатерина с трудом узнала место, где наспех был захоронен Платон Андреевич: холмик в новопоросли кустарников едва проглядывался, а кругом младенцы-сосёнки пушились.