Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Каким образом, твое высочество?
— Хочу просить у тебя и у его светлости великого визиря, чьим недостойным рабом пребываю, дозволения снестись с москалями. Что станет мне от них известно, то без промедления будет передано его высокой светлости. Не так уж трудно, верно, рассеять варваров царя огнем и сталью, но еще лучше будет оно, если вызнаем с упреждением его замыслы.
Ибрагим-эффенди подобрал ноги.
— Дозволяется твоему высочеству, — произнес он высокомерно.
Кантемир снял с полочки лист бумаги и сунул ему:
— Вот письмо, которое я задумал послать царю. Набросано в спешке. Если, по-твоему, не годится, могу написать иное.
Ибрагим-эффенди склонился над листком, исписанным крупными буквами. Читал долго, водя толстым пальцем по каждой строке. Глядя сверху на жирный затылок турка, на черный палец, мерявший ряды букв, Кантемир ощутил новый прилив гнева. Перед ним, словно призрак, встал образ доброго друга и учителя — астронома Хасана Али. Князь услышал страстную речь ученого, увидел его густые брови, вспомнил, как тот вздыхал, склонив колени перед палачом в ту проклятую ночь в Санджакдар Йокусы. Нет более на свете Хасана Али; его тело растерзано, наболевшая душа давно вступила под кущи рая... А здесь, в малом зале княжьего дворца, высокомерно восседает его убийца. Сидит себе, не зная забот, уверовав, что с полным правом повелевает народами и державами.
— Написано хорошо, — Ибрагим-эффенди хлопнул ладонью по письму. — Сегодня же сообщу об этом его светлости визирю. Кто отправится к царю?
Кантемир повернулся к гетману, застывшему, подобно тени, у двери.
— Есть у тебя подходящий человек, пане гетман?
— Не искал еще, государь. Но есть у меня зять, Лука-казначей по прозвищу Лукуленко...
— Знаю такого! — подхватил Ибрагим-эффенди. — Добрый боярин и в речах искусный.
— Достаточно! — заключил Кантемир. — Завтра, на заре, приведешь его ко мне. Готовым к дальнему пути и важному поручению.
Гетман поклонился и ушел. Ибрагим-эффенди не сдвинулся с места, по-прежнему развалясь в кресле: его блестящие глаза глядели на Кантемира с таким дружелюбием, что князь невольно поежился.
— Выслушай теперь мою просьбу, — сказал турок. — Мужчина поймет мужчину.
— Слушаю, эффенди.
— Ты сможешь выполнить ее без страдания и без вреда для своей земли... Всевышний аллах обрядил богато землю, дабы не смердело на ней пустыней. Раскинул глубокие воды. Дал жизнь густым лесам, расстелил всюду травы. Испей из моря — его не убавится; сорви листок травы на лугу — лужок останется зеленым и свежим; возьми муравья из кучи — мир божьих тварей не оскудеет от того. На будущий год все размножится и расплодится вдвойне...
— Понимаю, Ибрагим-эффенди. Ты не просишь у меня птицу, которую мог бы добыть стрелой, ни плотвичку, какую мог бы выудить сам из озера...
— Пресветлый князь! Недостоин я, и тиран, и неблагодарен перед ликом пророка. Но даже мое сердце способно на любовь...
— Значит, нужное тебе создание — молоденькая девушка, очаровавшая тебя серебристым голосом, цветущею улыбкой, свежестью плоти.
— Истинно так. И подумалось мне: добрый муж, подобный твоему высочеству, не раз, верно, испытал сей соблазн...
Кантемир сказал, глядя в сторону:
— Хорошо, ты сорвешь тот листок травы, подержишь его в ладони. А затем бросишь под копыта коня. Мало тебе цареградских одалисок, эффенди?
— До одалисок далеко, твое высочество и друг мой, сердце же мое со мной и безмерны в нем страсти...
Кантемир потер лоб. Этого еще не хватало! Наглость турка росла словно на дрожжах. Но Ибрагим-эффенди был еще и опасным человеком. Одно его слово могло за неделю принести на крыльях беды султанский фирман об изгнании молдавского господаря. С Ибрагимом-эффенди требовалась осторожность.
— Как же зовут ту девицу? — спросил он с деланным дружелюбием.
— Ее имя — Лина, твое высочество, — улыбнулся Ибрагим-эфренди. — Дочь старого Костаке Фэуряну, из деревни Малая Сосна. Уж очень хороша она и любезна мне!
— Слышал о ней. Но дочь Костаке Фэуряну просватана, и жених — капитан Георгицэ, мой верный слуга. Ну что ж, раз речь о тебе... Я подумаю...
Ибрагим-эффенди поднялся на ноги...
— Добро, твое высочество... Хочешь думать — подумай. Мне не к спеху. — Турок коснулся руки князя пальцем и удалился, широко шагая.
Оставшись в одиночестве, Кантемир потребовал бумаги и гусиных перьев. Приказал слуге запереть дверь и никого не впускать. Схватил бумагу, по слогам прочитанную Ибрагимом-эффенди, скомкал ее, затем разорвал на мелкие клочки. К московскому царю пойдет другое письмо. Письмо с новой клятвой, обращающей ветрила Земли Молдавской к новым берегам. Кантемир писал, пока не стемнело. Слуги зажгли свечи, но он продолжал трудиться. Настала полночь, а гусиное перо князя продолжало упорно скользить по бумаге.
Наутро, с великими предосторожностями, казначей Лука был отправлен в путь.
День проходил за днем, но жизнь во дворце господаря текла без изменений. Время от времени проходили тайные слухи, рождавшие смятение: мятутся-де народы, и рушатся державы. Кантемир ждал ответа от царя. Там, на севере, отныне были надежды господаря и его земли. Воевода мрачно проходил между боярами, мерял шагами свои покои. В уме звенели вперемешку обрывки фраз: «...По стародавнему молдавскому обычаю всей власти быть в руках господаря...»; «Бояре и вся Земля Молдавская обязаны покоряться велениям господаря без противления и промедления, как было в обычае искони»; «Суд и право всецело — в руках воеводы»; «...А дани страна не платила бы ни полушки...»
Лука-казначей с торжеством вернулся в Яссы солнечным весенним днем. Царя боярин застал на Волыни, в Луцке. И царь подписал договор, составленный Кантемиром. В знак дружбы Петр Алексеевич подарил князю украшенный алмазами медальон со своим портретом, государственную печать и собольи меха. Тайное послание царя начиналось словами: «Пресветлому господарю Земли Молдавской и союзнику Московской Державы».
Глава VII
1
В ту ночь приехал капитан Георгицэ. Утром, едва воробьи принялись затевать свои свары на плетнях, он вышел вместе с Костаке Фэуряну на веранду. Заложив большие пальцы рук за широкий пояс, поспешно спустился по ступенькам вниз. Остановившись, взглянул на лестницу снизу. Показалось ли ему, что ступеньки подгнили? Очень может быль, не год ведь прошел, и не десять