Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И еще вспомнилась надпись на одном из его портретов: “Может быть, вещие птицы Аполлона (про лебедей) тоскуют неземной тоской по иному бытию. Может быть, их страх относится не к смерти, а к жизни”.
Он боялся жизни. О, не за себя! О себе он точно забыл, когда взял первый попавшийся жребий личного устроения, пережив “крушение своих наваждений”. Он боялся жизни за всех людей – прошедших, настоящих и будущих, за общий всем жребий ничтожества, страдания, смерти и темноты загробных судеб. Он как бы поднял на свои плечи ту ночь короля Лира (недаром Шекспир был так близок ему), когда под рев степной бури, под грохот грозы Лир говорит: “Нет виноватых. Я заступлюсь за всех”. О смерти же он не раз говорил: “Это последний и, может быть, самый верный шанс узнать, бессмертны мы или нет”. И еще: “Если бы оказалось, что за смертью нас ничего не ждет, что нет ни Бога, ни бессмертия души – не стоило бы после этого жить ни одной минуты”.
28 июня. Снегири
Вечер.
Призрачна грань, отделяющая нас от ушедших из видимого мира близких наших. Лев Шестов, о смерти которого недавно узнала, до того реально, до того волнующе-действенно живет со мной рядом, как это было в давние времена общей напряженной духовной работы и его обета: “Что бы ни было с вами, что бы ни было со мной, я никогда не отойду от вас и всегда буду с вами”. Жизнь давно разделила нас пространством, временем, и внутренние пути, казалось, пошли обособленно, в глухой дальности один от другого. Но это – поверхность явлений. Под нею тайно-жизнь со своими сроками, законами и нежданно выплывающими из океанов подсознания Атлантидами.
Лев Шестов не был супругом моей души, ей сужденным, единственным “Ты”, которое так безумно и так напрасно искала она всю жизнь. Но он был друг – спутник для дальнего, опасного, полного неизвестности плавания. Я верю, чувствую, знаю, что корабль его стоит где-то вблизи на якоре и не уйдет, пока я не покину гавани. Я думаю, что встречу на этом же корабле сестру (Настю), некогда обручившуюся с ним. Может быть, и мать – о, если бы…
3 июля. Снегири
День. Солнечный, ярко-синий с караванами белых облаков, прохладный, полный птичьих песен.
Алла (вернувшаяся с киевских гастролей) рассказывает: “Выхожу после «Карениной» из Соловцовского театра, где в юности сидела за 50 копеек на галерке – и как будто это сон какой: огромная толпа молодежи выкликает мою фамилию, бросают цветы, провожают до квартиры после каждого спектакля. Номер в гостинице утонул в цветах. Кто-то прислал букет из ста роз. Днем по улице даже неприятно проходить – такая слава. Только и слышишь: Тарасова, Тарасова. Я этого не люблю.
Но, может быть, потому что это Киев, детство ожило и юность – голоса и лица все как родные. И как-то согревают, трогают до слез”.
В один из таких вечеров после спектакля Алла увидела среди толпы у подъезда фигурку Маруси Каревой, бедной почтовой служащей, в детстве гостившей по временам в Аллочкиной семье (Маруся – моя двоюродная племянница). Тут же стояла свечечкой с сияющими глазами тетя Леля в белом платочке. Алла подхватила их и потащила, несмотря на протесты, ужинать к себе в номер. Там тепло их угощала, поила шампанским Марусю (поныне бедствующую с девятилетним сыном и параличной матерью), в какой-то мере одарила и обещала впредь о ней помнить. Когда говорят об Аллином холоде, о ее скуповатости, о шорах на глазах ее души, о броне на ее сердце, надо бы помнить такие странички из ее книги Живота. Они – порывы, и как бы для нее самой неожиданные, но они всегда искренни, чужды всего показного, преднамеренного. И не так уж они редки. И кто может учесть по существу: отзывчивость Неждановой, Барсовой, может быть, при их широкой показной установке не значит ли меньше в моральном весе личности, чем эти детские, безоглядные порывы Аллочкиной доброты?
Ночь за полночь.
“Крошки, окрошки, винегрет с горчицей”. Алла сыну о смерти оперного актера Алексеева[526]: “Так он мечтал о даче, с такой любовью устраивал, столько вложил трудов, забот, денег, все чудесно устроил – и умер, бедняга. Даже, говорят, ни одного дня не поживши на даче”. Невольно приходит в голову (тут я жду мысли о преходящести “образа мира сего”, о “суете сует”, но с удивлением слышу) – вот видишь, как нужно ценить дачу, как важно здесь жить как можно дольше, как можно больше”.
Приехал Москвин с севастопольских концертов – взбодренный, хлебнувший на гастролях славы до пьяни – и с корабля, и с берега, и на улицах его чествовали, и речи говорил…
Алла слушает, подкладывает ему на тарелку редиску, выбирает клубнику покрупнее и смотрит на сплошь красное старческое лицо влюбленно светящимися глазами.
Я бы хотела, чтобы ее видели в такие минуты те сплетники, которые объясняют ее роман с Москвиным расчетом. Может быть, они и здесь чего-то недопоняли бы, но пришлось бы им от своей трактовки отказаться.
7 июля. Москва. Рассвет
День Ивана Купалы. Именины Москвина. Интимный вечер у него (я, Алла, Алеша). Музыка – Бетховен и другие. Приятно было видеть Москвина во власти музыки. Алла ему (со сдержанной гордостью и нежностью): “Ты сам похож на Бетховена”. Есть в чем-то сходство – привлекательная некрасивость, значительность, мощная скульптура головы. Алеша – милый, похудевший, утомленный, но растроганный музыкой. Завтра четвертый раз (!) пойдет держать литературу. Дорого дается ему и нам всем его аттестат. Беспутная, в оранжерее растущая вкось и вкривь – может быть, потому что рвется на волю молодая моя орешина, но хочу верить, что орехи будут золотые. Сегодня утвердил наконец, где учиться дальше. ГИК (Государственный институт кинематографии).
18 июля
…Убили актрису Райх, жену Мейерхольда[527]. В 4 часа утра позвонили в ее квартиру, где она занимала только одну комнату после недавнего ареста мужа. С ней была только домработница, которая отворила дверь на звонок. Убийцы нанесли ей три раны и, думая, верно, что она мертва, бросились в спальню Райх. Она, верно, долго боролась с ними – у нее оказалось десять ран, и в ближайшей квартире слышали крики (но не прибежали на помощь.). Убийцы скрылись, ничего не взяв из вещей. В чем тут узел преступления, никто не знает. Но как-то все содрогнулись от омерзительности и ужаса этого события: на спящую, беззащитную женщину нападают с финками два негодяя, наносят ей десять ран (десять ран!) и благополучно убегают. И те, кто слышал призыв на помощь, не тронулись с места.
В убийстве, в каждом, чем бы оно ни было вызвано или прикрыто, страшна не самая внезапность расставания с жизнью, а то, что она отнимается человеком у человека. Во всякой другой внезапной смерти – от волка, от молнии, от упавшего на голову кирпича – нет этого потрясающего ужасом наше сознание – разрыва между тварью и Творцом, между “я” и “ты” в человеческой семье. Страшно самоуправство Каина над судьбой Авеля. И это печать выключенности из человеческой семьи, какой по библейскому сказанию отмечен был Каин.