Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В конце декабря Джойсу сообщили, что его отец смертельно болен. Припоминая все, чем огорчил старика, в удвоенном горе он послал телеграмму врачу, другу семьи, в Дублин: «Мой отец опасно болен больница драмкондра диагноз неопределенный пожалуйста предоставьте лучших специалистов все расходы за мой счет благодарю заранее джеймс джойс париж авеню сент-филибер 2». Он звонил и сыпал телеграммами в больницу через каждый час, упрашивал врачей, но сделать ничего было нельзя. Джойс-старший умирал красиво: дочери он сказал: «Я взял от жизни больше, чем любой белый человек». За несколько минут до смерти он пришел в себя, чтобы прошептать: «Передайте Джиму — он родился в шесть утра». Это не был бред: в одном из последних писем Джеймс спрашивал его о своем часе рождения, для точного гороскопа.
Джон Джойс умер 29 декабря 1931 года. Джеймс был совершенно раздавлен горем. Керрану и Майклу Хили, посетившим похороны, он писал, упрашивая выяснить, что еще говорил о нем отец перед смертью, и оба заверили его, что Джон сказал несколько раз: «Джим никогда меня не забудет…» Он писал всем, забыв о ссорах и разорванных отношениях. Паунду было написано: «Он глубоко любил меня, тем сильнее, чем старше становился, но несмотря на мои собственные глубокие чувства к нему, я никогда не смел доверять себе среди моих врагов». Элиоту: «Он очень любил меня, и мое горе и раскаяние возобновляется тем, что я много лет не приезжал в Дублин повидать его. Я держал его в заблуждении, что вот-вот приеду, я все время писал ему, но инстинкт, которому я доверял, удерживал меня от приезда, как бы мне ни хотелось».
Отцовская смерть настолько потрясла его, что он в очередной раз собрался бросить «Поминки…». Джойс считал, что вся эта книга выросла из города, куда он никогда не вернется, из человека, которого он больше не увидит, и из воспоминаний, которые не с кем больше разделить: «Меня сокрушила не его смерть, а обвинение самого себя». Он был так же волен в обращении с жизнью и благопристойностью, он так же тратил не глядя и оправдывал себя во всем, как отец, и считал эту черту основой своего таланта, дарованной ему Джоном Джойсом.
«Бедный старый дурак! — писал Джойс мисс Уивер. — Порой мне кажется, что в моем теле и горле звучит его голос. В последнее время все чаще — особенно когда вздыхаю».
2 февраля 1932 года не стало в этот раз счастливым днем. С утра Лючия была раздражительна и ссорилась по пустякам со всеми, а к вечеру в гневной истерике кинулась на мать со стулом наперевес. Нора была перепугана, и только Джорджо сумел вызвать такси и увезти сестру в психиатрическую клинику, где она была оставлена на несколько дней и вернулась сравнительно спокойной. Можно представить, в каком состоянии духа Джойс приехал к Жола на рю де Севинье. На стол подали пирог с пятьюдесятью свечами, а посередине был сине-белый сахарный «Улисс», но Джойс смотрел и не видел.
15 февраля Хелен Джойс, с огромными трудностями выносившая дитя, родила мальчика. Его назвали именами двух людей — вымышленного и мертвого: Стивен Джеймс Джойс. Но дед Джеймс решил, что мальчик сменил на этом свете своего деда. Одно из последних и самых лирических его стихотворений написано в этот самый день:
ЕССЕ PUER
К удивлению многих, Джон Джойс оставил старшему сыну наследство. В дублинской книге общественных записей значится запись «665 фунтов, девять шиллингов, ноль пенсов».
And should some crasy hand dare touch a daughter…[153]
Вопрос, связывать детей с религией или не связывать, в тридцатых годах XX века был достаточно болезненным не в силу запрета, а как раз по причине свободы выбора. Джойс в свое время принял решение в куда более агрессивной общественной среде и нес все последствия своего поступка. Но теперь он обернулся к нему совершенно неожиданной стороной.
Умилительные радости воспитания внука Джойсу не достались — Джорджо и Хелен известили его, что собираются крестить Стивена, и Джойс решительно воспротивился. В свое время он наслушался упреков, что не дает детям религиозного воспитания. Отвечая, что в мире сотни религий и он не может лишать детей возможности выбрать свою, Джойс в общем не кривил душой. Но тут все было иначе — его собственного внука собирались повергнуть в то самое рабство, из которого он бежал. Сын и невестка не стали спорить, но с помощью Падрайка и Мэри Колум отнесли младенца в церковь, а Эжен Жола был восприемником у крестильной купели. От Джойса это скрыли. Когда Бирн был в Париже, они с Джойсом изрядно выпили, и Джойс принялся рассказывать, как родители не могли решить, крестить его внука или обрезать. Жола со смехом добавил:
— Поэтому они его крестили…
Джойс вздрогнул:
— Крестили?
Жола хватило ума, чтобы выдать свою оговорку за шутку, и Джойс узнал правду через несколько лет, но тогда ему стало не до нее — снова начались проблемы с Лючией, домашними средствами уже неодолимые. Собственно, заниматься ими следовало много раньше, но Джойсы повторили ошибку множества родителей.
Три года назад, когда Беккет стал появляться в парижской квартире Джойса и работать с ним, Лючия влюбилась в молодого красивого ирландца, в его причуды и рискованные шутки. Он не был беззаветным тружеником, как ее отец, — Пегги Гуггенхайм сравнивает его с молодым Обломовым, который не мог заставить себя встать с постели раньше полудня, вяло преодолевая ту самую ennui[154], которую превосходным парижским диалектом описал на страницах «В ожидании Годо». Джойс и Беккет с удовольствием обменивались молчанием, сидя в одинаковых позах: Беккет очень скоро усвоил манеру переплетать ноги, которой так славился Джойс. Скупые реплики могли касаться чего угодно — социализма, идеализма, женщин. Джойсу нравилось общество Беккета, но оно не заменяло ему семью — пожалуй, единственных людей, которых он мог любить. Даже Салливан не попадал в их число. Привлекало Джойса мышление Беккета, та отточенная отстраненность, которой не обладал даже он сам, как и утонченность, проявлявшаяся во всем. Лючия чувствовала то же, хотя и по-своему.
Джойс говорил с ним о философах, в которых пытался разобраться; Беккету было продиктовано несколько кусков «Поминок…»; однажды в дверь постучали, Джойс ответил «Войдите», и Беккет записал это. Перечитывая запись, Джойс оставил реплику. Случай-помощник — такое забавляло. Беккета, в свою очередь, забавляла сингулярность работы. Лючия интересовала его как отражение Джойса, причудливое, болезненное, одолеваемое комплексами, которых не было у оригинала. Они бывали в ресторанах, на спектаклях, бродили по городу, когда Беккета не одолевала лень. Молодая женщина (ей было 24 года) все хуже справлялась с собой и все откровеннее давала ему понять, как она на самом деле к нему относится. Когда ее состояние достигло пика, Беккет не нашел ничего лучше, как разъяснить ей, что приходит прежде всего к ее отцу. Та же Пегги Гуггенхайм вспоминает, что он понимал, насколько жесток, но говорил, что мертв и потерял человеческие чувства — у него не получалось влюбиться в Лючию.